Выбрать главу

Конечно, учителем он уже работать не мог, да и заикался после контузии. В сорок седьмом вернулись мы домой, а Серафима Борисовна раньше приехала, она и взяла его завхозом. Нелегко ей с ним было. Чуть не так — раскричится, а уж на меня — не дай бог. Я как-то не вытерпела — это уже в сорок восьмом было, в конце, — и ушла к Клаве, но суток не прошло, меня как окатило горячим: с ребятами что? Прибежала домой. Галиного портфеля нет — в школе, думаю. А Юркин — под кроватью, спрятан. Значит, мальчишка был дома. Открыла комод — нет сотни, это на старые деньги, конечно. Бросилась к Сергей Сергеичу на работу. Спрашиваю — не говорил он Юре, что я не родная мать? Признался. Больше мне расспрашивать было не к чему. Примчалась в милицию. Выслушали, записали. Это хорошо, рассудили, что мальчишка деньги унес: с голоду не помрет и воровать не станет. А таких беглецов, мамаша, теперь видимо-невидимо…

За два месяца не узнать меня стало. Что ни день — опознание. Вызывали в покойницкие. То один неизвестный, то другой, то несчастный случай без документов, то иная беда, поглядите, не ваш ли сын?

И идешь. И смотришь. И каждый раз думаешь: не выдержать больше, легче самой лечь.

Я тогда на заводе подсобницей работала. Прихожу однажды домой, а меня милиционер ждет. Остановилась в дверях, шага ступить не могу. «Нашелся, — объявляет, — ваш мальчик под Самаркандом, мать искал». — «Я ему мать и есть». Милиционер, наверно, не хотел обидеть, но обидел крепко: «Значит, мальчик вас матерью не считает. Это звание, гражданка, заслужить надо».

Тогда-то, милая Валентина Георгиевна, и поняла я, что человеку вся жизнь требуется, если он хочет собой настоящую мать заменить. Оступись — и все сразу забудется, зачеркнется: мать так бы не поступила.

Села я на поезд и поехала по старому пути, в Азию. Деньги на дорогу профсоюз дал, все сочувствовали. Добралась до Ташкента, а там на попутках. Высадили у какого-то кишлака — теперь названия не вспомнить, — показали, где искать колонию. И вот ведут маленького, бритого, настоящего арестанта. Только глаза огромные, на все лицо. Гляжу на него, а сама думаю — нельзя плакать, нельзя! Не должен он мои слезы видеть.

А Юра вдруг заметил меня, остановился, понял — за ним я приехала, крикнул недетским голосом: «Мамочка моя милая!» Тут не только человеку — дереву и то не выдержать.

Назад мы хорошо ехали, о чем только не переговорили! Сколько он мне про скитания свои рассказывал — на большую жизнь хватит. И урки его пригревали, и проститутки. Кого после войны не было.

Слушаю сына, а сама думаю: ребенок, а что понимает. Я от его рассуждений за голову хваталась. «Проститутки, мама, очень добрые, они меня больше всех жалели». Я уж потом думала: может, и проститутками-то они оттого стали, что в них одна доброта. И если, думаю, это так, то доброты человеку мало, человека с одной добротой сломать проще.

Тряпочки с номерками кончились. Дуся отложила шитье, пошла к комоду.

Взяла новую наволочку, стала прикидывать, где шить.

Валентина Георгиевна будто очнулась.

— Хорошо у вас, — сказала она, вздыхая. И вдруг прибавила: — А у меня две девочки. С девочками-то попроще.

— Как получится, — не согласилась Дуся. — Галя тихая была, смирная. Педучилище кончила на «отлично», в садике стала работать — одни благодарности. Напляшется с малыми, напоется, напрыгается, а вечерами чаще притулится у телевизора — не сдвинуть. — Подняла глаза на докторшу, дала понять — это не для чужих ушей. — Конечно, мать не знает всего. Похоже, и у Галины что-то бывало, да так, не больно серьезное. Серьезное я бы почувствовала. — Дуся качнула головой. — Нет, что у нее было — помину не стоит. Беспокоило, конечно, что замуж не идет, но, может, так-то и лучше.

— Сами себе противоречите, — засмеялась Валентина Георгиевна. — Значит, с дочкой полегче?..

— Трудно сказать, — не отступалась Дуся. — Три года назад я была бы с вами согласная, а теперь не знаю.

— А что случилось?

— Появился в их садике папаша с двойней. Сам ласковый, обходительный. Приведет ребят, поговорит с воспитателем, совет спросит. Галя нет-нет да похвалит его: вот, мол, какие есть люди, мама. Долго ли, коротко ли так было — теперь уже сказать не скажу, — но стала я замечать: что-то неладное с дочерью. Обняла как-то Галину, спрашиваю: «Любишь кого?» — «Люблю, мама. Да так, что сил моих нет, всю душу выжгло». — «Кто такой?» — «А это, говорит, тот молодой человек с двойней, я тебе про его детишек да про него самого рассказывала». Я за голову схватилась: «Беда! Разве, спрашиваю, ты, воспитателка, имеешь право отца от детей уводить? Да они эту несправедливость тебе вовек не забудут. Вербуйся на Север, уезжай немедленно». — «Тебе, мама, видно, не жалко меня?» — «Как не жалко? Только есть, Галя, такой величины грех, что переступи недозволенное, и это тебе уже никогда не простится, счастливой не станешь».