Выбрать главу

— Он накормил детей, одел их и причесал. Потом построил парами. И повел по улицам. Он держал на руках двух малышей, старый доктор. И когда какой-то фашист узнал в нем известного писателя и предложил остаться, Корчак спросил: «А дети?» — «Дети поедут». — «Ошибаетесь, — сказал Корчак. — Не все люди негодяи». И вошел в вагон.

Настороженная тишина, которую я застала, войдя сюда, и та тишина, которая была за моей спиной, когда я писала на доске свою фамилию — шкодливая, а может, и подлая тишина, — ничего общего не имела с наступившей. Я проходила вдоль рядов парт, останавливалась, вглядываясь в лица мальчиков и девочек, с которыми мне теперь предстояло работать.

Иногда то, о чем я говорила, казалось мне слишком сложным, слишком серьезным для них, но стоило поглядеть на эти лица, как я успокаивалась: понимают. Сложность и серьезность разговора с ними — в этом я убедилась за десять лет работы в школе — ребята приравнивают к уважению и доверию.

А ведь был момент, когда я считала, что в школе реальна только власть. Каким простым все казалось тогда. Нашалил мальчишка — вызвала отца. И думала, что воспитываю.

Луков расстегнул пиджак, откинулся на спинку парты. Семидолова и Боброва сидели не шелохнувшись.

Что-то чертил Горохов. Его голова была чуть наклонена, рот приоткрыт — так сосредоточиваются дети.

Я прошла мимо. Остановилась. На листке был нарисован фашистский солдат. Он стоял в воротах концлагеря, огромный, в каске, надвинутой глубоко на лоб. За колючей проволокой толпились дети. Их было много, но все почему-то одного роста, одинаковые, как опенки, с огромными, кричащими от голода и горя глазами.

Холод пробежал по моей спине, когда я увидела, что один из детей лысый.

Я наклонилась к Горохову и спросила:

— Корчак?

Он кивнул.

— Подари мне рисунок.

Мальчик не удивился, отвел свою руку.

Я положила листок на учительский стол, распахнула окно. На школьном дворе шелестели деревья. Они были еще зелеными, но в их кронах пробивались желтые листья, как первая седина у человека — сигнал приближающейся осени.

На мгновение я забыла, что нахожусь в вожевской школе. Я опять была в Игловке, среди своих. Казалось, повернусь к классу и увижу знакомые-знакомые лица. И вдруг острая боль в виске заставила меня вскрикнуть.

Какие-то секунды я смотрела на класс: в лицах ребят было недоумение.

Тогда я опустила глаза — на полу лежала бумажная пулька.

— Кто это? — Я сказала так тихо, точно вопрос предназначался мне одной. А может, я только подумала, но не произнесла этих слов?

Ребята молчали. Тогда я медленно обвела взглядом класс от парты к парте. Кто из них? Кто?

Семидолова с ужасом поглядела на меня.

— Кто стрельнул? — она будто перевела на понятный им язык мой шепот.

Я села. Сцепила пальцы рук так, что они побелели в суставах. Меня разрывало желание выплеснуть на них досаду, но я мысленно приказала себе: нет, только не кричи. Но как, как я должна вести себя с ними? Считай. Ладно. Сто. Девяносто девять… Даже трудно вспомнить следующую цифру… Девяносто восемь. Девяносто семь. Девяносто шесть. Нельзя поддаваться вспышке. Сначала заставь себя думать логично. Ну и словечко же ты отыскала — логично… Девяносто пять. Девяносто четыре…

Я свободнее вглядываюсь в детские лица. Щукин смотрит прямо, спокойно. Луков повернул голову, ищет виноватого. Может, он-то и стрелял? А Завьялов? Что-то чертит на парте.

— Урок продолжать не буду, пока не узнаю, кто стрелял.

— Завьялов! — Луков осуждающе качает головой. — Ну что мы из-за тебя сидим? Так было интересно… Сорвал урок.

Тот растерянным, беспомощным взглядом обводит класс, но большинство отворачивается от него.

— Значит, ты?

Куда исчезает мой гнев? Если бы он смотрел нагло, отказывался, я бы поговорила с ним иначе. Но Завьялов опускает голову.

— Да, — произносит он чуть слышно.

— Постой и подумай, а мы продолжим урок.

Вижу руку Горохова, но спрашивать не хочу. Тогда парнишка приподнимается, а руку тянет так, что его нельзя не спросить. И выражение лица у него решительное.

— В чем дело, Горохов?

— Это не Завьялов! — Мальчик поворачивается к Завьялову и со злостью говорит: — Что же ты молчишь? Не ты же стрелял…

Мне неприятен острый взгляд Щукина. Он наклоняется к соседу, что-то шепчет.

— А кто?

— Кто — я не видел, но не он. А ты, Луков, как был, так и остался сволочью.

Горохов садится. На его скулах нервные желваки. При всем желании что-то сказать ничего не могу придумать. Не о доброте же и нравственности теперь говорить. Я вспоминаю о Завьялове.