— Садись, — говорю наконец. — Только жалкий трус, ничтожество может прятаться за спину другого.
Кажется, на меня пристально смотрят. Поднимаю глаза и встречаюсь с жестким взглядом Щукина.
— Я стрелял.
Гляжу на него и не верю. Почему он? Чем я ему помешала?
— Это я стрелял, — повторяет Щукин.
Значит, действительно он.
Короткая судорога бежит по его лицу, превращается в ядовитую усмешку. Я вижу: ему страшно. Он не понимает меня, а значит, боится. Он не может представить, как я поведу себя дальше. Трус больше всего боится тех, кого не может понять.
— Рогатку на стол!
Он выходит из-за парты враскачку, с нарисованной, чужой, вроде бы независимой улыбкой, но в глазах его — страх.
— Будьте любезны, — он кривляется перед классом. — И пульки.
Я гляжу на его спину. Почему? Почему он стрелял? Что это? Неприязнь? Случайность? Мальчишеская выходка?
Бросаю рогатку в сумку, защелкиваю замок.
Тяну время, жду, когда сядет Щукин, а сама боюсь выдать голосом или жестом свою растерянность.
Хлопает дверь. И весь класс с шумом поднимается из-за парт.
— Садитесь, — Леонид Павлович подходит ко мне. — Ну, как дела?
Он подает мне руку, будто бы мы не виделись сегодня, и, улыбаясь, спрашивает:
— Подружились?
Мне нестерпимо хочется пожаловаться ему. Вытащить Щукина к доске, и пусть бы он сам рассказал о своем поступке. Но я молчу. Смотрю на Щукина, он — на меня. Я думаю: если скажу, то многое потеряю в глазах класса.
— Мы только еще знакомимся, — говорю Леониду Павловичу.
Глава вторая
ВИКТОР ЛАВРОВ
Поезд приближался к Вожевску. Лежа на животе, я глядел в окно.
Проехали какую-то станцию — даже не успел прочесть названия — и сразу будто бы оказались в тоннеле: лес подступил к насыпи, застил свет. Потом потянулось раскопанное картофельное поле с желто-зелеными холмиками ботвы, пруд, прикрытый наполовину облетевшими листьями. Поезд загрохотал по мосту: проскочили узкую, как ручеек, речку, и опять — лес.
Я пошел покурить: мне хотелось подумать. И если в Москве существование Вожевска казалось далеким прошлым, то теперь, когда до вокзала оставались считанные километры, прошлое становилось реальностью, а Москва отодвигалась в былое.
Что же было в моем московском прошлом?
Рита!
Имя жены, она сама возникла в памяти, и тут же колеса на стыке рельсов затарахтели четкое «Ри-та, Ри-та».
У меня не осталось к ней, пожалуй, ничего, кроме привычки. А ведь когда-то все казалось иным.
…Представить себя таким, каким я появился в Москве семь лет назад, сейчас почти невозможно. В чемодане, кроме белья и путевки в Институт усовершенствования учителей, лежала папка с вырезками моих статей из районной газеты и двадцатью стихотворениями, перепечатанными на старинном совхозном «ундервуде».
Боже, какой яркой показалась мне тогда Рита! С ней я словно попал в иной мир, в другое измерение. Имена, которые были для меня священными, она произносила свободно, будто все эти знаменитые Вити и Жени — ее братья. Нет, не корысть двигала моим восторгом, хотя, не скрою, мне было лестно внимание ее отца, известного журналиста, его благожелательное отношение к моим стихам.
После свадьбы я работал в газете. Рита — ассистентом на кафедре патанатомии одного из медицинских институтов. Прекрасно помню то веселое возбуждение, которое тогда владело мной. Я много писал, брал дальние командировки, но одновременно я уже мечтал о другом — в моих блокнотах появились наброски повести.
Я решил написать о первых шагах учителя. Тут придумывать не приходилось: я писал о себе.
Книгу я издал сравнительно быстро. И вот тут-то я и решил, что обязан сразу же писать новую вещь, утвердиться в литературе. «Должен, должен», — повторял я, но о чем писать — не представлял.
Я стал нервничать. Придумывал ходульные схемы, подстегивал себя. Герои новой повести не хотели жить, но я заставлял себя писать, приставлял фразу к фразе, старался не думать о результате.
Первый удар отрезвил меня. Позвонил редактор и голосом, в котором были одновременно скорбь и соболезнование, сообщил, что наконец-то получен отзыв на мою рукопись от рецензента.
— Что же он пишет? — спросил я.
— «Если в первой повести, — начал читать по телефону редактор, — была, наряду с биографичностью, и какая-то самобытность, то этого нельзя сказать о новой вещи Лаврова. Писатель выбрал путь, проторенный другими. Вымученность, надуманность, ученическое копирование видны на каждой странице. Только у Лаврова и беднее, и бледнее. Как говорится, труба пониже, а дым пожиже. Кому нужно такое?»