Но думать и жить — разные вещи. И разница не может не отразиться на твоём мировоззрении… мироощущении, вы зависите от общего, от жизни, языка даже если не принимаешь каких‑то устоев, идей, но всё равно вольноневольно поддаёшься. Как от этого уйти? И как можно жить среди монотонной обстановки? В Агадыре много людей в забвении и амнезии, ничего не понимающих, конечно, на разных уровнях непонимания, нерасторопности, безразличия и полного отсутствия реакций.
В Нью–Йорке в совместном сознании есть соображения демократические к каждому индивидууму (тем не менее конкретно дела до тебя нет никому — тебя оставляют в покое). В Агадыре не существует никакой общей концепции ценности каждого, никакой личной ответственности, но зато такая неудовлетворённость существованием, которая переносится на других — унизят, дискриминируют при каждом удобном случае (женщина, больной, старый, чичмек), чтобы лучше себя ощутить. Если машине с буровиками попадался на пути казах, татарин, узбек, с отличительными чертами, не похожий на них, то всегда неслось что‑нибудь насмешливое вслед: морда‑то косорылая, тупая… И все смеются грубым, самодовольным смехом. При этом у самих лица затемнены бессмыслицей. Народ надменный, нетерпимый ни к каким признакам чужого, непонятного им человека или события.
Самый последний подпольный человек не применёт показать другому, что считает его ниже себя. Это предположение, что ты сложнее, умнее и постигаешь то, что простому смертному недоступно, пропитывает, конечно, и непоследних, и даже тех, кто считает себя самыми передовыми. Так что заносчивым превосходством могут похвастаться не только буровики. — А кто? — «Посмотри на себя, хозяйка, — пишет мой кот о моих писательских этюдах, — какие были представительные господа писатели, и что ты можешь добавить новенького?»
В Нью–Йорке бесконечность информации, мировые шедевры живописи в музеях, столько памятников, столько театров, с пьесами Шекспира, Шоу, Чехова, Джойса, Уайльда, Фицджеральда. «Кошки» Элиота… «Отверженные» идут годами. Тут рождаются новые формы театрального искусства, каких только звезд не видели сцены театров, представления не могут не поразить самое богатое воображение, немыслимое число выставочных залов галерей, богатейшие коллекции книг в библиотеках, и не перечислить всех достопримечательностей. Линкольн— центр. Рокфеллер… Ритмический шум от всего, что только есть на свете. Блеск нашей цивилизации! И в этот век разума и прогресса в Агадыре тоже есть своя достопримечательность — безразличие и невежество — дремотное состояние; однако в Нью–йоркское многослойное общество агадырское может влиться, как составная часть, и ничем не отличаться от столичного. Агадырское — не хуже любого другого, и агадырская уникальность нивелируется. И если часть ньюйоркцев поменять на агадырчан, то никто и не заметит обмена, кроме них самих. А если составить коллаж из Нью–Йорка и Агадыря, пристроив последний где‑нибудь с краю, то вообще‑то никто не увидит различия. А если взглянуть на натиск телевизионных шоу, то уж совсем не отличить: кто откуда? — Разве что одни не используют русский язык.
По страстям, происходящим в нашем заброшенном углу, — нет такого места, куда бы ни могла пробраться любовь, — Агадырь не уступает ни одному обществу и Нью–йоркскому тоже. На фоне монотонной обстановки, нерасторопности, безразличия, казалось, полного отсутствия реакций, — вдруг напряжённые человеческие взаимодействия — слёзы, разрывы, выяснения. Тут такие страстные истории, целые вселенные ревности, любви, соперничества, и тоже чудовищное развитие страстей уживается с тупо оцепенелым равнодушием.
Жизнь в дырках окраин не кончается, но — продолжать свою жизнь обитатели окраин (у кого чувство независимости сильнее чувств связи) стремятся в столицах, в нью–йорках… И куда дальше? А дальше ехать некуда. Дороги ведут только в лес.