— У него тяжелое ранение, мама. Это мой друг, Анатолий. Вчера ему делали операцию, резали руку…
Женщина подошла ко мне, положила на лоб сухонькую руку.
— Бедненький, у него жар. Может быть, дать кисленькое?
Она очистила спелый плод граната, извлекла несколько зерен и положила мне в рот.
Я зачмокал губами, ощущая приятную охлаждающую кислоту. Старушка присела рядом.
Я и сейчас помню вкус этого чудесного спелого граната. На глазах у меня выступили слезы, и я их не стыдился. Наверное, даже солдату, изведавшему все, в какие-то минуты необходима ласка матери. Пусть даже не своей, пусть чужой.
— Ну, вот видишь, Петров, пальцы твои начинают понемногу подживать! — заметила врач Басова, обрабатывая на очередной перевязке мою культю. — Ну-ка, попробуй пошевелить ими. Представь, что этот, верхний — твой большой палец. Попробуй его приподнять и отвести в сторону. Вот так, прекрасно! — подбадривала она.
С содроганием сердца смотрел я, как мой «палец», еще бесформенный, неуклюжий, с незажившими рубцами — мой «палец» шевелился! Мне вдруг показалось, что он вот-вот отвалится или перестанет повиноваться, и тогда все пропало! Затаив дыхание, старался двигать им как можно медленнее и осторожнее.
Заметив это, врач усмехнулась:
— Смелее, смелее работай! Не бойся, ничего страшного уже не случится. Сегодня мы их забинтуем раздельно. А ты старайся все время понемногу ими шевелить. Теперь ведь самое главное — хорошенько их разработать.
Во время обеда неожиданно для всех и, пожалуй, для себя я потребовал ложку. Кое-как втиснул ее между забинтованными «пальцами» и стал осторожно есть. Ложка держалась неустойчиво, мешали бинты, она падала в тарелку. Я и не запомнил, что же хлебал: суп или борщ. Но это было неважно. Я был почти счастлив: ведь я ел самостоятельно!
9
Утром после завтрака меня ожидал сюрприз. Пришел комиссар и принес письмо. На конверте отчетливо виднелся треугольный штемпель полевой почты.
— От кого бы это?
Комиссар и Липатов понимающе переглянулись. Это по их настоянию недели две тому назад я написал (вернее, диктовал, а писал Липатов) своему другу Леониду Чернобровкину.
Комиссар не спеша распечатал конверт, разгладил помятый лист бумаги, мелко исписанный химическим карандашом, и положил его передо мной. Затем он повернулся к раненым и стал рассказывать им последние известия. А я с жадностью впился глазами в корявые строки.
«Здравствуй, дорогой друг! Спасибо тебе за письмо. Но что-то оно уж очень пасмурное. Анатолий, это никуда не годится. Я рад, что тебе сделали такую операцию, которая поможет в жизни. И верю, что она, жизнь, сложится у тебя еще не хуже, чем у других, и дело для тебя найдется.
Несколько слов о себе, о наших ребятах. Впрочем, прежних, которых ты знал, осталось немного. Старший сержант Иванюк переведен в другую часть. Одни выбыли по ранению, как ты, другие убиты. Легче, наверное, перечислить тех, кто остался в строю: Сорокин, Максимов, Беляев и еще несколько человек. Убит Миша Самосадкин, который, помнишь, ходил с тобой в разведку. Очень много новеньких. Ребята, в общем, неплохие. Но часто вспоминаю о тебе.
Вчера ночью мы ворвались в одно село, подняли панику, стрельбу. Фашисты растерялись и почти не сопротивлялись. Я бы даже сказал, охотно сдавались в плен. Мы — к штабу. Там какой-то офицер жег бумаги. Увидел нас и тут же поднял руки. А помнишь, какими они были в начале войны?..»
Да, я это помнил. Помнил, как связанный, кричал пленный немецкий офицер. Он топал ногами, глаза налились кровью. Он выкрикивал, что завтра или на днях мы все будем расстреляны, повешены, а дети наши отправлены в концентрационные лагеря. Он не чувствовал себя побежденным. Ведь он — покоритель Европы, и уж с варварской Россией они, конечно, справятся. Случалось, даже на Курской дуге фашисты ходили в атаку «под шнапсом», во весь рост, с засученными по локоть рукавами. А теперь, пишет мой друг, немцы все чаще кричат: «Гитлер капут!» Линяет фашист. Но все равно, сколько еще прольется крови, прежде чем он будет добит!
Я был так поглощен письмом, что не замечал ничего вокруг. Мысленно я был там, на фронте, и жил в эти минуты невзгодами, лишениями и радостями своих боевых друзей. «Да, Толя! — продолжал читать я. — Спешу сообщить тебе приятную новость. Помнишь, тогда, в ночной вылазке, мы взяли «языка»? Тяжелый был, дьявол, еле-еле дотащили. Так вот, оказалось, что это довольно большая птица, офицер штаба. Дал ценные сведения. Всю нашу группу, в том числе и тебя, представили к награде. Недавно получили сообщение, что представление удовлетворено. Старший сержант Иванюк награжден орденом Красного Знамени, а мы с тобой — медалями «За отвагу».
Опустив письмо, я до мельчайших подробностей представил картину того ночного поиска. «Язык» командованию был нужен любой ценой. Несколько суток подряд мы пристально наблюдали за передним краем противника. Однажды мне пришлось целый день пролежать на земле, не шевелясь. И мы обнаружили-таки тщательно замаскированный окоп фашистского наблюдателя.
Ночью ползли к нему, маскируясь и прячась в высокой траве. Шелестел и что-то зловеще нашептывал ветер. То, что с таким трудом просматривалось днем, было во сто крат сложнее найти в кромешной тьме, когда в двух шагах ничего не увидишь.
Иной раз казалось, что мы заблудились, что враг обнаружил нас и ждет только момента, чтобы открыть губительный огонь. Но нет. Противник не подавал никаких признаков тревоги. Лишь изредка небо прочерчивали трассирующие пули да вспыхивали осветительные ракеты, заставляя нас плотнее прижиматься к земле.
Вдруг впереди послышалось приглушенное покрякивание. Это предостерегающий сигнал. Тихо, без единого звука мы подползли к Иванюку.
— Окоп, — еле слышно, одними губами прошептал тот. — Слева по ходу сообщения должен быть блиндаж.
Бесшумно, словно призраки, в зеленых маскировочных халатах мы спустились в траншею. Она была в рост человека. Края тщательно замаскированы дерном, травой.
С автоматами наперевес, в любую секунду готовые к схватке, мы гуськом продвигались вдоль траншеи. Внезапно старший сержант замер на месте. Вслед за ним застыли и мы. За поворотом неподвижно стоял часовой.
Возможно, он что-то заподрозрил и напряженно всматривался в нашу сторону. Но было очень темно, а тут еще подсвечивало из блиндажа, оттуда слышались выкрики. Немец прикрыл дверь и сделал несколько шагов в нашу сторону. Мы затаили дыхание.
Вот он остановился, прислушался. Ствол автомата направлен прямо на нас, палец на спусковом крючке. «Вдруг откроет огонь? — пронзила мысль. — Одной очередью уложит всех. Опередить его? Но тогда мы обнаружим себя и не выполним задания».
Наверное, так же думал и старший сержант.
Между тем часовой все еще стоял на одном месте, в каких-нибудь пяти метрах от нас, поводя автоматом из стороны в сторону. Он как будто приноравливался, как лучше и удобнее полоснуть. Потом… повернулся и пошел назад. Старшего сержанта будто подбросило на пружинах. Одним прыжком он очутился рядом с фашистом и обрушил на него страшный удар. Тот без звука мешком рухнул на землю.
— Чернобровкин! Останешься здесь! Петров — за мной. По возможности не стрелять!
Распахнув дверь, мы ворвались в блиндаж. Четверо немцев сидели за столом на грубо сколоченных скамейках. Пятый, в офицерских погонах, был на ногах, видимо, собрался уходить. На столе остатки ужина: раскрытые банки консервов, куски хлеба, порожние бутылки.
— Хенде хох! — громовым голосом скомандовал старший сержант, подняв автомат. Рядом с ним, готовый к бою, встал я.
Застигнутые врасплох, в первое мгновенье фашисты опешили и послушно подняли руки. Но вот офицер потянулся к оружию. Кто-то отпрыгнул в сторону. Медлить было нельзя. Мы почти одновременно открыли огонь. Блиндаж наполнился грохотом, дымом и гарью.
Четверо солдат лежали на дощатом полу. Тучный офицер, раненный, тяжело навалился на стол.
Быстро связав офицера, мы запихали ему в рот кляп и поволокли к выходу. В это время раздалась короткая очередь. Это подоспел в блиндаж Чернобровкин, и вовремя: раненный в живот солдат за нашей спиной умудрился расстегнуть кобуру и вытащить парабеллум.