«Не знаю!..»
А между тем накануне именно он печатал на этой машине прокламации.
Конечно, «хитрость» его едва ли оставалась неразгаданной фашистами.
Как Крэч, так и Мусилэк особенно томились от вынужденного бездействия, хотя иной раз и распространялись на тему о том, что тюрьма часто является для рабочего человека своего рода «санаторием» и отдыхом от тяжелого труда. Оба они мечтали о переводе в концентрационный лагерь: «Там мы будем передвигаться по территории, дышать свежим воздухом, работать, видеться и общаться с товарищами!..» Увы, они еще не представляли себе подлинной убийственной обстановки немецких концентрационных лагерей. В первые месяцы войны вообще мало кто знал о Майданеках, Освенцимах, Маутхаузенах и Бухенвальдах, да их, может быть, еще и не было.
Забегая вперед, скажу, что через несколько месяцев Йиндржих Крэч действительно попал в Маутхаузен. Наверное, с радостью собирал свои пожитки, готовясь к переезду. Там он и погиб 17 июня 1942 года, как я узнал из объявления его жены, напечатанного в 1946 году в органе бывших заключенных в немецкие тюрьмы и лагеря. (Она просила очевидцев сообщить ей об обстоятельствах смерти Йиндржиха). Об окончательной судьбе Ф. Мусилэка мне ничего не известно.
Выйдя на прогулку, я увидел среди своих соседей по камере знакомого русского эмигранта Сергея Семеновича Маслова, публициста и политического деятеля, редактора журнала «Крестьянская Россия». Это был довольно образованный, твердый и убежденный человек. Советским гражданином он не был, за коммуниста немцы тоже не могли его счесть. Но не могли видеть в нем и приверженца фашизма. Маслову безусловно повредил его патриотизм: любовь к России и принадлежность к «крестьянской» партии. Рассчитывать на совместную «работу» с ним и за границей, и в будущей «покоренной» России фашисты не могли. Оттого Маслов и попал в тюрьму. Его расценили как деятеля «национального» и потому фашизму враждебного.
Маслов, видимо, с таким же трудом входил в обиход тюрьмы гестапо, как и я: с гордым лицом выскакивал на прогулки из камеры, «печатал шаг» и т. д. При первой встрече мы улыбнулись глазами и уголками губ друг другу. Так как камеры наши были рядом, то на прогулке Маслов шел в кругу иногда передо мной или за мной, на расстоянии четырех-пяти шагов. Попривыкнув к этому соседству, мы стали изредка «переговариваться», то есть учиться, разжимая только одну половину рта, чтобы какой-нибудь из окружающих нас надзирателей не заметил разговора если не на слух, то по движению губ, кидать друг другу ту или иную, заранее подготовленную фразу. С риском это было сопряжено огромным, но, как это ни странно, ни разу мы с Масловым пойманы и изобличены не были.
Однажды во время прогулки я бросил Маслову вопрос:
— Как вы думаете, победят немцы Советский Союз?
Чинно шагаем дальше. Проходим несколько кругов, прежде чем Маслов, улучив подходящий момент, когда близко стоящий надзиратель чем-то отвлекся, кинул мне:
— Победа немцев совершенно исключена!
Вот и все.
По возвращении в камеру я, триумфуя, рассказываю товарищам-чехам о мнении политика-специалиста, бывшего военного министра в контрреволюционном правительстве Чайковского в Архангельске.
В другой раз Маслов шепчет мне, вернее не шепчет, а кидает вполголоса, но так, что шорох многих ног по песку еще вдвое уменьшал звук сказанного:
— Думал о Сталине.
Спрашиваю:
— Что ж вы думали?
Пауза. Через два-три круга мой — хочется сказать, бывший, — контреволюционер говорит:
— Сталин защищает Россию. Следовательно, особа Сталина для меня священна.
Когда фашисты преждевременно расхвастались взятием Ленинграда и этот слух проник и в наши «каменные мешки», Маслов в несколько порций передал мне следующую сентенцию:
— Жаль, что взят Ленинград. Там никогда не бывало неприятеля. В Москве бывал, а в Ленинграде не бывал.
Это было поводом для меня припомнить историю наших столиц, и я должен был признать, что Маслов прав. Как известно, Ленинград и в последнюю мировую войну не допустил в свои пределы неприятеля. Торжество фашистов оказалось преждевременным.
Конечно, и в этом случае замечание соседа передано было товарищам по камере и подверглось совместному обсуждению. Иногда и они, со своей стороны, приносили ту или иную весточку с прогулки.
У Маслова была молодая, красивая и необыкновенно энергичная жена, усердно о нем хлопотавшая, не боясь проникать в нацистские логова. Каким-то образом ей удалось добиться разрешения на передачу мужу кое-каких продуктов и, между прочим, сахара. И должен сказать, что Маслов употребил все усилия, чтобы добиться передачи мне куска булки или хотя бы нескольких кусков сахара. Возможность к тому была следующая. При возвращении арестованных с прогулки они невольно, вследствие большого числа гуляющих, задерживались иногда при входе в узкую дверь тюрьмы, причем пары их сближались и почти наступали одна на другую. И вот в этой сутолоке Маслов иногда быстро совал мне в руки, а я так же расторопно прятал по карманам заранее приготовленные им к передаче гостинцы. В обстановке голода важен был и кусочек сахара, а в то же время приобретала особую выразительность готовность земляка к самопожертвованию.
Помню, как я видел Маслова еще в другом положении. Время от времени всех нас водили стричься и бриться к парикмахерам в одном из уголков нашего коридора. Следователи требовали, чтобы заключенные сохраняли тот вид, в каком они были арестованы. Обязанности парикмахеров исполняли сами заключенные, часто не имевшие понятие о парикмахерском искусстве. Брили они так называемыми «безопасными» бритвами, но лезвия этих бритв, как правило, были совершенно тупы, почти не менялись, так что доморощенные наши цирюльники, можно сказать, не столько брили, сколько драли волосы со щек и подбородков. Однако мы терпели это и даже любили ходить бриться. Почему? Да во-первых, потому, что это был предлог хоть на несколько минут покинуть камеру и освежиться новыми впечатлениями, а во-вторых, потому, что парикмахеры, брея нас и низко склоняясь над нашими лицами, имели возможность сообщить нам шепотом ту или иную политическую или военную новость. В этом деле и они и мы, слушавшие, так наловчились, что присутствовавший надзиратель только в исключительных случаях мог уловить и изобличить шептунов, тем более что сразу брилось двое или трое заключенных.
Однажды, когда я сидел и брился, привели Маслова. Все стулья были заняты, и ему пришлось постоять. Как всегда, мы «поздоровались» улыбкой в глазах и в уголках рта. Маслов был, должно быть, в хорошем настроении: лицо его сияло, складочки между бровями разгладились. Когда надзиратель отвернулся, Маслов сделал попытку что-то прошептать. Надзиратель — а это был как раз тот мальчишка, который заставлял меня делать приседания, — внезапно оглянулся и увидал, что губы Маслова шевелятся. Он тотчас подскочил к нему.
— Шептать… шептать?! — заорал он. — Ты с кем это разговариваешь? С кем разговаривал, негодяй?!
Он стоял маленький, обозленный перед высоким и спокойным Масловым.
И вдруг я вижу: его рука как-то несмело, крадучись, потянулась кверху, и он ударил Маслова по щеке. Должно быть, надзиратель боялся сдачи: уж очень величественным и гордым выглядел Маслов! Поэтому и пощечина была трусливой и неполной: коснулась только нижней части щеки заключенного.
Хотелось зажмурить глаза. Что же сделает арестованный русский?
Если бы Маслов не выдержал и, скажем, ответил гестаповцу тоже пощечиной, он тем самым подписал бы свой приговор. Но он, глядя холодно сверху вниз на мальчишку-надзирателя, бледный, нахмуренный, остался стоять без движения и молчал. С такой нечистью он не хотел вступать в спор и, очевидно, не считал за оскорбление полученную пощечину. Думаю, что и блудливый немчик, и присутствовавшие чехи почувствовали и оценили, как и я, внушительность масловского молчания.
О хождении к парикмахерам не забуду еще по одному поводу. Среди парикмахеров находился один молодой рабочий, коммунист, красивый малый, сохранивший и в тюрьме нежно-розовый цвет щек и спокойное, твердое выражение худого и тонкого лица. Брея меня однажды, он тихо спросил: