Выбрать главу

Фурманов уже не раз перечел свой дневник. Ему кажутся недостаточными его записки участника и очевидца, он собирает решительно все материалы о дивизии. Он достает комплекты газет, архивные материалы, он хочет ясно представить себе обстановку, жизнь всей страны, чтобы не измельчить тему, чтобы не сделать свою книгу просто мемуарами или рассказами о тех или иных боевых эпизодах. Он записывает в дневник:

«Материал единожды прочел весь. Буду читать еще и еще, буду группировать. Пойду в редакцию «Известий» читать газеты того периода, чтобы ясно иметь перед собой всю эпоху в целом, для того чтобы не ошибиться, и для того, чтобы наткнуться еще на что-то, о чем не думаю теперь и не подозреваю».

Он обращается с письмами к старым боевым соратникам. Хочет выяснить всю историю Чапаева с его юношеских лет до своей встречи с ним. Он получает много писем и приобщает их к своим материалам. Важно все, — ведь ему нужно будет показать, как Чапаев стал Чапаевым. Один из старых соратников пишет ему:

«Когда Чапаев приехал из Москвы, он взял меня и Исаева, и мы поехали в Александров Гай. А дальше ты ведь все сам знаешь».

Да, он все знает сам, но он не доверяет себе, не доверяет своим дневникам, он проверяет каждую деталь дополнительными материалами. Его книга должна быть повестью не только о Чапаеве, но о гражданской войне, о том, как в жестоких боях с врагами крепла Советская республика.

…Долгие ночные часы сидит Фурманов над старыми пожелтевшими газетами, над дневниками. Переписывает, анализирует, припоминает, сопоставляет… Но все это кажется ему недостаточным… Мало… мало…

— У меня такое чувство, — делится он со мной во время нашей очередной прогулки от памятника Гоголю к памятнику Пушкину, — что я еще не все знаю, что я слишком рассчитываю на свой личный опыт, что у меня не хватает кругозора.

Это у него-то не хватает кругозора! Я смотрел на него, широко раскрыв глаза. Рядом с ним я казался себе совсем маленьким и неопытным. И я все больше ценил и любил его с каждым днем.

Фурманов подымает специальные военные архивы, усиленно штудирует работы молодых военных ученых, слушателей специальных курсов Военной академии РККА, работы, посвященные анализу событий девятнадцатого года на Восточном фронте.

Он готовится к своей книге, как к решительному сражению. Иногда ночами, среди работы, сомнения одолевают его.

«Прежде всего — ясна ли мне форма, стиль, примерный объем, характер героев и даже самые герои? Нет.

Во-вторых, пытал ли свое дарование на вещах более мелких? Нет.

Имеешь ли имя? Знают ли тебя, ценят ли? Нет. Приступить по этому всему трудно. Колыхаюсь, как былинка. Ко всему прислушиваюсь жадно. С первого раза все кажется наилучшим писать образами — вот выход. Нарисовать яркий быт так, чтобы он сам говорил про свое содержание, — вот эврика! К черту быт — символами. Символы долговечней, восторженней, глубже, чем фотографированный быт. В символах выход…»

«Символы» Фурманов понимал как обобщение, типизацию.

Материал весь собран. Надо приступать к работе. И теперь проблемы формы особенно волнуют Фурманова.

«Ни одну форму не могу избрать окончательно. Вчера в Третьей студии говорили про Вс. Иванова, что это не творец, а фотограф… А мне его стиль мил. И я сам, верно, сойду, приду, подойду к этому, — все лучше заумничания футуристов… Не выяснил и того, будет ли кто-нибудь, кроме Чапая, называться действительным именем (Фрунзе и др.). Думаю, что живых не стоит упоминать. Местность, селения хотя и буду называть, но не всегда верно — это, по-моему, не требуется, здесь не география, не история, не точная наука вообще… О, многого еще не знаю, что будет».

И опять через несколько дней в своих дневниках он возвращается к этой же теме:

«Как буду строить «Чапаева»?

1. Если возьму Чапая, личность исторически существовавшую, начдива 25-й, если возьму даты, возьму города, селенья — все это по-действительному в хронологической последовательности, имеет ли смысл тогда кого-нибудь окрещивать, к примеру — Фрунзе окрещивать псевдонимом? Кто не узнает? Да и всех других, может быть… Так ли? Но это уже будет не столько художественная вещь, повесть, сколько историческое (может быть, и живое) повествование.