Автора «Думы про Опанаса» уже хорошо знали в стране, и Василий Павлович обещал нам «достойную» встречу и в городе, и на заводе.
Ехали со всеми удобствами. В купе мягкого вагона оказались мы только вдвоем. Эдуард чувствовал себя прекрасно, почти не курил, глядел в окно на осенний багрянец лесов.
— Брянские леса, — сказал он задумчиво. — Брянские, или Брынские. Здесь жил Соловей-разбойник. Скажи, Сашец, а что ты, теоретик, знаешь о Соловье-разбойнике?
И вдруг полузакрыл глаза, взмахнул полуседой своей шевелюрой и заговорил былинным говором:
А потом вдруг качнулся ко мне с дивана, блеснул глазами из-под седых бровей и как свистнет…
Я даже испугался, чтобы свист этот молодецкий, вырывающийся из приоткрытых дверей купе, не был воспринят как сигнал к остановке поезда. В дверь уже заглянул встревоженный очкастый проводник.
А Эдуард тихо засмеялся, подмигнул тому проводнику и сказал спокойно:
Потом он читал мне (наизусть) целые главы из «Большого завещания» поэта-бродяги Франсуа Вийона, писавшего на старофранцузском языке.
…Мы приехали под утро. Молодой писатель Василий Павлович Ильенков, встречавший нас на вокзале, оказался белоснежно-седым. Глаза его были закрыты большими дымчатыми очками («Точно автомобильные фары», — сказал мне потом Багрицкий). И только когда снял он очки и посмотрел на нас веселыми, добрыми глазами, мы убедились, что он действительно молод.
У Ильенкова был неожиданно смущенный вид.
— Хотел вас пригласить к себе на квартиру. Да вот дети неожиданно заболели корью. Боюсь — передадите заразу своим. А номер в гостинице только с утра. Отвезу вас пока в редакцию. В кабинете моем диван и мягкие кресла. Отдохнете пару часов до гостиницы…
Возражать, конечно, не приходилось. Бывалые путешественники, мы привыкли ко всяким превратностям судьбы.
В редакцию ехали на извозчике… Машин у редакторов тогда еще не было. Багрицкий совсем развеселился и хотел даже, к неудовольствию возницы, взобраться на облучок…
По дороге Ильенков сообщил нам, что вечер состоится в заводском Дворце культуры, что интерес к нему очень большой, роздано свыше тысячи билетов, кроме нас будут выступать и местные заводские поэты. Они уже ждут не дождутся Багрицкого.
…Отдохнуть нам не пришлось. Только расположились мы в старинных кожаных креслах и я даже задремал, как был разбужен каким-то треском, шумом и громоподобным голосом Эдуарда.
Проснувшись, не поверил глазам своим.
Эдуард стоял на редакторском столе и странно размахивал руками, как пушкинский Мельник…
«Розыгрыш… Очередной розыгрыш», — несколько даже рассердившись, подумал я, зная «одесскую» любовь Эдуарда к подобным инсценировкам.
Но дело оказалось трагичнее.
— Сашец, — сказал мрачно Багрицкий, — мы погибли. Крысы…
— Эдя, — умоляюще воскликнул я, — слезай со стола! Могут зайти. Даже великому поэту неудобно стоять на редакторском столе как памятник. Тебе приснился Шекспир. «Гамлет». Полоний…
Но Эдуард оказался прав. В старом редакторском диване, хранилище использованных линолеумных клише, действительно жили крысы. Очевидно, редактор никогда не ночевал здесь и не знал об этом. Обычно крысы удовлетворялись старым линолеумом. А теперь, видимо, заинтересовались неожиданными ночными гостями и, покинув свои убежища, вышли на рекогносцировку.
О сне, конечно, не могло быть и речи. Эдуард слез со стола, и мы занялись обсуждением текущих литературных проблем. Условились не смущать Ильенкова и не рассказывать ему о крысах. (Только сейчас, прочитав эти строки, Василий Павлович впервые узнает о той «страшной» ночи!) А чуть взошло над Брянскими лесами небогатое осеннее солнце, нас стали навещать поэты. Откуда они разведали о нашем пребывании именно в редакции — уму непостижимо.
Но Эдуард, окруженный поэтами, старыми и молодыми, уже оживился, выслушивал лирику и эпос, восхищался, возмущался, радовался, негодовал, сам читал какие-то строчки. Не свои, нет. Сельвинского, Антокольского, Дементьева…