Выбрать главу

От булыжника, брошенного отчаянием, зазвенело несколько сонных окон. Только и всего.

Никто не мог понять, как смогли "прорваться" в печать мысли столь еретические.

Более всех, признаться, изумлен был я.

А дело-то было простое. Журнал вышел в конце декабря 1955 года. Полтора месяца оставалось до антисталинского XX съезда партии, и до самого тупого школьника дойдет, как поется в песне Галича: "Оказался наш отец не отцом, а сукою..."

Съезд открыли зимой, в самом начале 56-го года, и они, работники Серого дома ЦК, уже знали о том, что готовится. Торопились попасть в ногу...

Я этого еще не знал. Как и вся страна. А они -- знали.

Ни полумесяцем раньше, ни полугодом позже такая "крамола" уже не могла увидеть света. Была бы объявлена клеветнической и антипартийной...

Каково-то большой прозе, несущей в недрах своих ту же тему и создаваемой годами! Могла ли она прорваться к читателю"?

Илья Эренбург, Владимир Померанцев, Ольга Берггольц первыми метнули в палачей тем, что оказалось под рукой. Ждать было нельзя.

За ними устремилось и наше поколение -- солдаты, пришедшие с войны.

Публицистика отвоевала, еще до XX съезда, небольшой плацдарм. Приходилось, как видите, харкать кровью, чтобы донести до людей хотя бы крупицу правды.

... В этой атмосфере ожиданий и страхов, скрытого противоборства и открытых угроз московская писательская организация начала готовить свой выстраданный сборник "Литературная Москва", составивший целую эпоху в духовной жизни России.

5. КНИГИ АНТИСТАЛИНСКОГО ГОДА

"ЛИТЕРАТУРНАЯ МОСКВА", том 1

1956 год можно назвать антисталинским лишь условно. Он продолжался со второй половины февраля, т. е. окончания XX съезда партии, когда закрытый доклад Хрущева открыл всему свету глаза на "вождя и учителя", до 30 июня 1956 года, когда ЦК начал бить отбой... Анастас Микоян вскричал вскоре на собрании московской интеллигенции: "Вы хотите раскачать стихию?!."

Тем не менее литература слово свое сказать успела.

Первой привлекла всеобщее внимание "Литературная Москва". Огромный том, в который не вошла и треть подготовленного материала.

"Литературная Москва", запрещенная после выхода 2-й книги, стала не только вехой в общественно-литературной жизни России. Она была взлетом литературы и взлетом героическим, осуществленным ценою многих потерь. Главными из потерь были ранняя смерть писателя Эммануила Казакевича, у которого после разгрома "Литературной Москвы" более не осталось никаких надежд, и долгая блокада и болезнь поэта и прозаика Александра Яшина, -Яшин ушел в могилу несломленным, и похороны его на вологодском деревенском кладбище, под плач и причеты нескольких северных деревень, прозвучали как похороны последнего крестьянского заступника...

Однако все это было позже. А тогда, в начале 56-го года, перелистав только что подписанный к печати 1 том, я с радостью увидел, что в его редколлегии -- Константин Паустовский, ранее избегавший открытых столкновений с властями, и Эммануил Казакевич, которого, оказывается, не забили насмерть, и он, по крайней мере как редактор, снова ринулся в бой. Рядом с Паустовским и Казакевичем, плечо к плечу, Александр Бек, Вениамин Каверин, Владимир Рудный, герой войны, морской офицер. Наконец, Владимир Тендряков. О каждом из них я уже говорил или буду говорить. Ибо каждый из них -- это веха в русской литературе послевоенного времени. Или, как Рудный, веха пробуждающейся общественной жизни.

При подготовке 1 тома не обошлось без доморощенной дипломатии, этакого легкого политеса... Когда редколлегии предлагали что-либо бескомпромиссное, взрывное, она откладывала в сторону, говоря: "Нет-нет! Это не для первого номера! Зачин должен быть почти безоблачным, без острых углов, безобидно-круглым... Нас не должны испугаться. Иначе тут же запретят..."

"Пусть привыкнут к нам, увидят, что мы не бунтари, не соловьи-разбойники, а вот тогда уж..."

... Первый том был действительно без острых углов, округлым.

Тяжелым и круглым, как... пушечное ядро. Кое-кто шарахнулся от него, как шарахаются от пушечного ядра.

Дело в том, что и в первом, приглаженном томе среди гигантской кучи "должностного навоза" -- статей ответственных фигур, вроде К. Федина, пустых стихов Евтушенко и стерильной, хоть и небесталанной, прозы, в том числе и прозы Казакевича, стреноженной соцреализмом (роман "Дом на площади") -блеснули и жемчужные зерна.

Они привлекли к себе всеобщее внимание: тактика выжженной земли свирепствовала в те дни по-прежнему, отдельные публицистические прорывы, о которых я говорил ранее, были скорее исключением, подтверждающим правило.

А как же она была выполота и выжжена, литературная нива! В вузах учились все по тому же злосчастному учебнику литературы профессора Л. И. Тимофеева, изданному Учледгизом еще в 46-м году. Из крестьянских поэтов, особо почему-то редких в крестьянской стране, уцелели здесь лишь Исаковский с Твардовским. Да Есенина вернули читателю! Это воспринималось как историческая победа.

Треть литературы, самой глубокой по анализу и высокой по мысли, самой талантливой, исчезла из обихода.

Нет, теперь ее, по обыкновению, не ругали: ругань привлекла бы внимание. Ее просто не упоминали, отбросили, по сути -- уничтожили.

Это была неизменная практика сталинщины, фашистская практика сжигания книг; неважно, в конце концов, сожжены ли книги на площади, под улюлюканье толпы, или тайно, по ночам свезены на бумажные фабрики, где изрублены в лапшу и брошены в огромные чаны; а оставлены только отдельные экземпляры в спецхранилище Ленинской библиотеки, где выдаются только специалистам, по особым документам, но ни в коем случае не учащимся, студентам.

Треть русской литературы продолжала оставаться для широкого читателя горстью пепла... ,

"Литературная Москва" начинала почти сначала. Зазвучали живые ноты, главным образом в поэзии. Она вынесла к читателю -- правду. Всеобщее внимание привлекли стихотворения Маргариты Алигер и Николая Заболоцкого, вернувшегося из концлагеря, больного, измученного смертельно.

В стихах Маргариты Алигер ожила правда о войне, которая после первых книг Казакевича и Некрасова словно умерла.

Есть в восточной Сибири деревня Кукой,

Горстка изб над таежной рекой.

За деревней на взгорье поля и луга

А за ними стеною -- тайга...

В сорок первом, когда наступали враги,

Проводила деревня от милой тайги

Взвод отцов и мужей, взвод сибирских солдат...

Ни один не вернулся назад!

...Не играют тут свадеб, не родят детей,

Жизнь без всяких прикрас, безо всяких затей.

Ранним рано кукоевцы гасят огонь,

Никогда не играет в Кукое гармонь.

Ни вечерки какой, ни гуляния нет,

Только вдовья кручина, считай, столько лет...

...Так о чем моя дума, о чем?

А о том, что прошли молодые года,

Ни согреть никогда, ни вернуть никогда.

А о том, что одна у нас доля с тобой,

Друг мой сильный и мудрый, деревня Кукой.

Советская поэтесса, прославленная и вроде бы благополучная, вдруг пишет, что у нее с деревней Кукой, с убитой врагом деревней Кукой, одна судьба..

А мы с вами знаем, как укладывали под Москвой сибиряков. И не только под Москвой.

Стихотворение я ощутил, как сердечный укол. Я запомнил его скорее всего потому, что это был первый глоток воздуха. Позднее слышал стихи и сильнее, и сочнее, но это был первый глоток свежего воздуха в подцензурной духоте.

Вот таким же глотком воздуха, явлением правды и поэзии, высокой поэзии, стали стихи измученного Николая Заболоцкого, который после лагеря как поэт почти не печатался, а занимался переводами с грузинского.

Жил он под Москвой, вначале без права въезда в Москву, где чувствовал себя хозяином его палач -- руководитель писательского издательства Н. Лесючевский, написавший донос на поэта.

Мы опасались, что он уже не распрямится никогда, Николай Заболоцкий, крупнейший русский поэт, притихший в лесном углу.