Автор раздраженно перебивает себя; чувствуется, он стал противен самому себе. Один из героев пресекает эту похвальбу: "Не всем же на Алтай ехать!"
И вдруг послышался в избе какой-то шум. Из-за широкой русской печи раздался повелительный старушечий окрик: "Куда сыплешь, дохлой? Не тебе подметать!"
От неожиданности мужики вздрогнули и переглянулись.
"Ты все еще тут, Марфа? Чего тебе надо?" -- "Чего надо! За вами слежу! Подпалите контору, а меня на суд потянут. Метла сухая. А вдруг искра, и не приведи бог!.." -- "Иди-ка ты домой!" -- "Когда надо будет, уйду!"
Разговор друзей оборвался, словно они почувствовали себя в чем-то друг перед другом виноватыми, Долго молчали, курили. А когда начали опять перебрасываться короткими фразами, это были уже пустые фразы. Ни о чем. Ни для кого...
Наконец один из них, Щукин, еще не привыкший к руководящему положению, еще в душе рядовой колхозник, вдруг не выдержал и громко захохотал: "Ох, и напугала ж нас проклятая баба!"
Все переглянулись и тоже захохотали. "И верно, дьяволица, вдруг из-за печки как рявкнет. Ну, думаю, сам приехал, нас застукал. Перепугались, как мальчишки на чужом горохе".
Смех разрядил напряженность и вернул людям их нормальное самочувствие. "И чего мы боимся, мужики, -- раздумчиво и немножко грустно произнес Петр Кузьмич. -- Ведь самих себя боимся".
"Самих себя боимся". Вот, оказывается, какие дела. До чего доведена, нет, не чиновная Россия, а глубинная Россия, та народная толща, на которую уповали все, от Достоевского до народников. Не тронутая ложью, истинная крестьянская Русь.
И сказал это крестьянский поэт, вологодский по выговору и складу мышления, сказал, как перепуганы мужики. Вологодские мужики, до которых даже татарва не дошла, Чингисхан не достал.
Чингисхан не достал, а Сталин с Хрущевым -- в самый раз.
Пришла учительница, которую ждали, и началось партийное собрание, ради которого собрались. Учительница, усаживаясь, жалуется, что в школе нет дров.
-- О делах потом! -- обрывает ее председательствующий. -- Сейчас собрание проводить надо! Райком давно требует, чтобы в месяц два собрания было, а и одного сговориться, запротоколировать не можем. Как отчитываться будем?
(Язык-то какой пошел сразу, государственный... Да и то, не о делах ведь речь, о делах потом...)
Вот куда бросил камень отчаянный, а скорее, отчаявшийся Александр Яшин. Партийное действо-то никому не нужно. Не для дела оно, для отчета.
На устои посягнул. На фундамент бюрократической машины, которая без этой суеты сразу станет грудой металлолома.
Ну, а Марфа, беспартийная запечная Марфа, глухота российская, самая что ни есть надежда народников, она понимает, что происходит?
А как же! Она не ослушалась, не заворчала, когда ее стали выпроваживать. Не обозвала партийного курильщика -- дохлой, как в тот раз, -- по-родному, по-вологодски. "Говорите-говорите (заторопилась она), разве я не понимаю? Выйду!.."
Ведь теперь уж была не жизнь, в которой Марфа имеет право: словечко сказать, а закрытое партийное собрание...
Автор едва сдерживает и гнев, и иронию, которая, чуть усиль ее, была бы равносильна самоубийству: "Все земное, естественное исчезло, действие перенеслось в другой мир, в обстановку сложную и не совсем привычную и понятную для этих простых сердечных людей..."
А тут еще вину усилила странная опечатка. Хотел автор вроде бы сказать, что после того как Щукина поставили кладовщиком, "рядовых колхозников в парторганизации не было..." А напечатано было куда более еретическое, более точное, хотя, не исключено, это была, действительно опечатка: "С той поры, как Щукина поставили кладовщиком, рядовых колхозников и парторганизации не было".
"Не случайная, злостная опечатка! Вредительская!" -- твердили на всякий случай испуганные чиновники от литературы.
Ну, а само собрание, естественно, течет, несет словесный мусор; -- "... мы не предусмотрели и пустили на самотек... Мы не провели разъяснительной работы с массой и не убедили ее..."
И хотя Щукин иронизирует в углу над потоком пустословия, молодой он коммунист, непривычный, вполголоса иронизирует, его уже наставляют кто поопытнее, пообтертее: "Ладно, уж не мешай ему выговориться. Так надо! (Подчеркнуто мною. -- Г.С.). Петр Кузьмич сейчас в своей должности. Как в районе, так и у нас. Каков поп, таков и приход".
Притихают они, готовые проголосовать за что угодно. Так надо!.. Только что люди были, а уж больше не люди. Рычаги.
Кончилась официальная мертвечина, вломилась молодежь, которой не терпелось потанцевать, тут ведь и правление, и клуб -- одна в селе казенная хата, -- раскрыли настежь окна; "Ну, и дыму у вас! -- шумели девушки".
Дым-то оказался не простым. А партийным... Задымили Россию, задурили. До тошноты, до головокружения.
Такова сила поэтического образа, когда рукой Поэта водят страдание и мужество. И он решился крикнуть на всю Россию: -- Люди мы! Люди, а не рычаги...
II
ЮРИЙ НАГИБИН, НИКОЛАЙ ЖДАНОВ,
НИКОЛАЙ ЗАБОЛОЦКИЙ, АЛЕКСАНДР КРОН,
поднявшие вслед за Александром Яшиным руку на сталинщину...
Гибель АЛЕКСАНДРА ЯШИНА
Вряд ли "Рычаги" Александра Яшина, всколыхнувшие думающую Россию, могли появиться, если бы они были единственной попыткой "Литературной Москвы" бросить свет на "новый класс" узурпаторов и разорителей...
Кроме глубокого, как русская беда, рассказа "Рычаги", в той же, второй и последней книге "Литературной Москвы", появился рассказ Юрия Нагибина "Свет в окне".
Уборщица Настя прибирала в доме отдыха всегда пустую квартиру, предназначенную для Самого.
Такие покои есть в каждом, даже самом плохоньком, доме отдыха, санатории на случай, если прибудет "Сам" -- министр или директор завода, секретарь ЦК или райкома -- у каждого такого дома свой Сам, и вот Настя, подметавшая эти мертвые покои, год терпела, глядя на тесноту вокруг, а потом плюнула на запрет и, включив в комнате свет и позвав детишек дворника и знакомых, расположилась по-хозяйски перед телевизором.
Директор, увидев свет в окне номера, предназначенного -- шутка сказать! -- для Самого, естественно, кричал на уборщицу. И у него, у директора, бранившего Настю, пишет Юрий Нагибин, "росло... пронизывая до кончиков пальцев, ощущение невыносимой гадливости к самому себе".
Рассказ Юрия Нагибина был почти таким же острым, как "Рычаги"; и, возможно, более поэтичным. Но, конечно, его даже сравнивать нельзя по впечатляющей силе и значению, которое он имел для нашего поколения.
В той же книге напечатан рассказ московского писателя Ник. Жданова "Поездка на родину".
Умерла в деревне мать большого московского начальника Варыгина, и начальник отправился в родную деревню, на похороны. Он отправился в мир, который, по его представлению, давно не существовал. В мир нужды. Грубая мебель. Какой-то распаявшийся самовар.
Он бросает на прибывшего свой отсвет, этот хлам, оживает второй жизнью.
Распаявшийся старый, никому не нужный самовар, лежал на боку, вот так же лежал, как этот приехавший большой начальник. В дороге "расклеился" начальник и тоже никому не был нужен в родной деревне.
Мать ждала-ждала сына, ждала много лет, он оторвался не только от деревни, даже от матери. Он и общего языка найти ни с кем не может, словно из другого государства приехал. Вот какой разговор произошел между крестьянкой, знавшей его мать, и этим бывшим крестьянским парнем.