Одних на Западе знают прекрасно: Бориса Пастернака, Анну Ахматову, Марину Цветаеву, Осипа Мандельштама, Михаила Булгакова, Андрея Платонова. И еще два-три имени. Современная русская литература представлялась на Западе в последние годы, да что там годы -- более четверти века прежде всего этими славными именами. Они спасли честь русской литературы истребительного советского периода.
Однако встает жгучий вопрос: рядовой советский читатель этих имен не знал -- микроскопические тиражи одних, полное замалчивание, шельмование, тюремная судьба других свое дело сделали. Даже в учебнике для студентов-филологов профессора Л. Тимофеева "Советская литература", в котором более 400 страниц, ни единым словом не упоминаются ни Ахматова, ни Пастернак, ни Бабель, ни Замятин, ни Зощенко, ни Пильняк (одна из ранних жертв, чью пророческую "Повесть непогашенной луны"2 -- об умерщвлении на операционном столе командарма Гаврилова, читай: Фрунзе -- Сталин не простил).
Но если это так, если большинства изучаемых на Западе русских писателей советских лет рядовой читатель СССР не знал, порой даже по имени не ведал, кто в таком случае был нравственной опорой нескольких поколений инакомыслящих?
Нобелевские лауреаты Александр Солженицын и Андрей Сахаров явились позднее. О них и слышать не могло студенчество, которое протестовало против кровавого вторжения в Венгрию, собиралось на площади Маяковского, поколение, загнанное в мордовские лагеря, в Сибирь, в психтюрьмы, бесстрашное поколение диссидентов.
Кто же в таком случае духовно поднял эти поколения?
Кто они, писатели России, героически работавшие в адских условиях расстрелов и погромов, спасшие от неверия, цинизма, соглашательства сотни тысяч, возможно, миллионы?
... Самыми любимыми нашими книгами после второй мировой войны, помню, были книги Хеминтуэя "Прощай, оружие" и Ремарка "На западном фронте без перемен". Нас привлекала правда деталей, окопной грязи, от которой мы еще не очистились. Но главное оставалось для нас чужим. В "Возвращении" Ремарка один из героев уходит на поле сражений, где остались его друзья, и -- там стреляется. И живой, он чувствовал себя мертвым.
Мы не были потерянным поколением. Мы жили ощущением победы. Ощущением людей, растоптавших фашизм. Я вспоминаю своих друзей по войне, по университету. Нет, никто не чувствовал себя лишним, опустошенным...
И вдруг в середине шестидесятых годов, спустя двадцать лет после антифашистской войны, зазвучала в Москве песня, известная ныне во всех уголках России -- песня о погибших солдатах, которые поднялись из могил. По звуку трубы поднялись:
"...Если зовет своих мертвых Россия, значит -- беда..."
Поднялись солдаты в крестах и нашивках, и...
"... Смотрим и видим, что вышла ошибка, -- зазвучали тысячи и тысячи магнитофонов в инженерных общежитиях и рабочих бараках, -- вышла ошибка, и мы ни к чему..."
Я помню напряженные, порой ошеломленные молодые лица слушавших песню. И наше, и последующие поколения воспринимали мысли и чувства героев Александра Галича как свои собственные.
Мы стали потерянным поколением?! Мы с ужасом оглянулись. Что же в таком случае произошло с Россией? Почему целые поколения почувствовали себя отброшенными, потерянными?
... Раньше, когда приходилось ездить по Руси, за окнами вагона выше скирд и холмов, станций и городов сияли маковки церквей; кто не замечал их, не провожал взглядом!
Ныне, едешь ли на юг через Харьков или на север к Архангельску, -тянутся к небу выше всего земного смертоносные гиганты, царит над городами серо-сталистый цвет локаторных башен и систем ракетной наводки.
Бог нынешней российской государственности -- ракета с ядерным зарядом. Он поверг XX век в страх, которого не ведала земля за все время своего существования. А в России обострил и обыденный, вековой страх -- перед батогом.
Поэт Николай Глазков, один из затоптанных талантов, писал на излете сталинской эры:
Я за жизнью наблюдаю из-под столика.
Век двадцатый, век необычайный,
Чем он интересней для историка,
Тем для современника -- печальней...
Как бы подтверждением этого загрохотали нескончаемые "локальные" войны: Корея, Вьетнам, лязг советских танков в Венгрии, в Чехословакии, на Голанах и в Синае.
Однако был год, когда Россия стала отходить от страха. Так отпускает на время застарелая болезнь... Это был первый послевоенный год, с событий которого и начата книга. Оглушенные грохотом праздничных салютов, мы, если и прозревали, то прозревали страшно, как прозрел Александр Солженицын на земляном полу дивизионной контрразведки. Или как ростовский писатель Владимир Фоменко -- застенчивый, мягкий, добрый Фоменко, который свято верил в то, что "зря не сажают".
Трудно дышалось Владимиру Фоменко, многолетнему автору "Нового мира", в городе Ростове, где вышагивает в ногу, под шолоховской хоругвью, "ростовская рота" советской литературы... Он часто наезжал в Москву, где отдыхал душой.
Вспоминаю давний рассказ Фоменко, согретый его мягкой усмешечкой. Как схватили его, семнадцатилетнего школьника, на улице и швырнули в вонючую камеру с трехэтажными нарами, а затем в подвал со слепящим светом. Как поднялся навстречу следователь и, опираясь на свои пудовые кулаки, взревел: "А ну, говори, сопляк, кто дал тол?! Мост взрывать! .. Через Дон! Нам все известно!"
Володя прошелестел побелевшими губами, что все это чудовищное недоразумение. Он патриот, на финскую войну просился добровольно.
Следователь шагнул к нему и с размаху ударил его в висок. Володя отлетел к противоположному углу следственной камеры, ударился головой о кирпичную стену и на мгновение потерял сознание. И вот, поднимаясь на ноги, держась за окровавленную голову, он вдруг подумал: а может, и в самом деле камера, набитая врагами народа, в которую его пихнули, полна таких же "врагов", как он?! Может, и в самом деле берут невинных... А?
"Эффект Фоменко" -- назовем так этот трагический способ прозрения.
Сколько горячих голов, сколько неистовых спорщиков не могло убедить ничто -- лишь палаческий удар в висок!
Америка не поверила в свое время вырвавшемуся из архипелага ГУЛаг Аркадию Белинкову, поскольку-де избитый до полусмерти, обозленный. К тому же то и дело называет советских -- русскими. Не иначе, русофоб!..
Кто из русских не слышал на Западе: "Скажите, а сколько процентов правды в "Архипелаге ГУЛаг" Солженицына? В тюремной прозе Шаламова, Аксеновой-Гинзбург, Марченко?"
"Эффект Фоменко" -- передашь словами?
Я говорю об этом отнюдь не свысока, не умудренно-иронически. Говорю с горечью: мы были не мудрее. Не прозорливее. Человеку трудно поверить в нечеловеческое.
Разве что спившийся с круга, с гениальными прозрениями Глазков догадывался о сущем, написав еще в июне 41-го года, в первые дни гитлеровского нашествия на Россию:
Господи, вступися за Советы,
Упаси страну от высших рас,
Потому, что все Твои заветы
Гитлер нарушает чаще нас...
Но и тем, кто не был мудр, как Глазков, у кого не было фоменковской судьбы или судьбы Солженицына, -- всем стало не по себе 14 августа 1946 года. В тот день и пропало пьянящее чувство победы. С государственных высот покатился первый камень, вызвав обвал, который похоронил под собой почти целое литературное поколение. Назывался этот первый камень весьма прозаично: Постановление ЦК КПСС о журналах "Звезда" и "Ленинград". Стихи Ахматовой, рассказы Зощенко были объявлены государственной опасностью.
Сталин и Жданов защищались от Ахматовой и Зощенко?
Бог мой! Миллионы были увезены в лагеря "черными воронами". Увезли бы еще двоих, погубили б, как погубили Мандельштама или Бабеля. Расправились бы тихо... Но -- нет. Устроили "танец с саблями", угрожающую лезгинку с кинжалом в зубах: "Хочу обниму, хочу зарежу..." На весь мир сабельный звон. Зачем?
Весь мир принялся торопливо объяснять это необъяснимое: "Ленинград был всегда окном на Запад, не случайно атаковали Ленинград, чтоб не глядели на Запад", -- объяснил Вальтер Викери. Другие рассматривали постановление ЦК о Зощенко и Ахматовой "изолированно", как удар по Ахматовой и Зощенко.