Выбрать главу

"Юбилей Константина Георгиевича Паустовского, -- сказал он, -- праздник литературы. Его даже сравнивать нельзя с только что прошедшим IV съездом писателей СССР, никакого значения в литературе не имевшим..."

У всех перехватило дыхание: давненько такого не говорили об официальных торжищах. Даже бывшие "серапионы". Между тем, точнее не охарактеризуешь съезд, на котором от трибун отгонялись все, кто мог не то что сказать, а хотя бы обмолвиться о неблагополучии в литературе. Конечно, не дали слова и Вениамину Каверину.

К счастью, приготовленная им речь не погибла, а, разойдясь среди писателей Москвы, в конце концов ушла за границу, где и была опубликована.

"Я страшно завидую Паустовскому, -- воскликнул Каверин. -- Завидую тому, что тот никогда в жизни не солгал. Ни одной фальшивой строчки нет в его творчестве, -- сказал он. -- Не солгал потому, что обладал даром, многими утерянным, -- внутренней свободой..."

"Что такое внутренняя свобода? -- В. Каверин оперся о стол кулаками, словно ожидая нападения. -- Почему Паустовский всю жизнь молил нас не терять ее?.. Мы, писатели старшего поколения, в течение долгих лет как бы скрывали от себя трагическое положение литературы, запутались в противоречиях, с трудом различая в хоре фальшивого оркестра редкие ноты самоотречения, жертвенности, призвания..."

Он задохнулся, пододвинул к себе бумаги, стал читать выдержку из письма Пастернака к Табидзе: "Забирайте глубже земляным буравом, без страха и пощады, но только в себя, в себя! И если вы там не найдете народа, земли и неба, то бросьте поиски, тогда негде и искать..."

"Самое важное в этой мысли, к которой я в последнее время неоднократно возвращаюсь, -- продолжал Каверин, оглядывая зал, словно ища там кого-то, кто непременно должен был это услышать, -- самое важное... увидеть в себе народ, найти в себе отражение его надежд, радостей и страданий, его пробудившегося и всевозрастающего стремления к правде..."

Прозаик Борис Балтер, питомец "Тарусских страниц", начал напористо-громко, так он говорил, лишь когда нервничал:

"Все меня спрашивают, чем наградили Паустовского. А я всем отвечаю, что это ни для меня, ни для кого другого, ни для самого Паустовского не имеет никакого значения. На Руси давно повелось, что чем писатель признаннее и любимее народом, тем он более нелюбим правительством".

Зал переглянулся, замер: дадут продолжать? Не возьмут ли у выхода?

Балтер рассказал затем, как учил их Паустовский. Он поведал, в частности, о семинаре Паустовского; на нем разбиралось произведение молодого автора, в котором был выведен секретарь райкома. Чтобы подчеркнуть его "положительность", молодой писатель "живописал", как перед отъездом в командировку секретарь райкома входит, в плаще и дорожных сапогах, в комнату, где спит его маленький сын, и целует спящего сына.

Паустовский едко спросил молодого писателя:

-- Вы хотели сказать, что эпоха так жестока, что проявление обычных человеческих чувств -- положительная характеристика?

Молодой писатель был испуган.

Александра Яшина встретили аплодисментами.

"Мало присутствует здесь поэтов, -- сказал Яшин, оглядев зал с ироническим прищуром, -- поэтому я хотел выступить как поэт. Но я подумал, что имею право, и в этом мое счастье, выступить и просто как его друг. Я был молодым преуспевающим поэтом -- до встречи с Паустовским, -- хотя ходил не на ногах, а на руках и был убежден, что так и надо...

Я на всю жизнь обязан Константину Георгиевичу, ибо он перевернул меня и поставил на ноги, поместив в "Литературной Москве" мой маленький рассказ "Рычаги".

И с тех пор я прочно стою на этой грешной земле, хотя мои беды после того не прекращаются, колесо завертелось в другую сторону. Однако я счастлив, что мне так повезло и я встретился и подружился с ним во время выпуска "Литературной Москвы".

...Говорят, что Паустовский не член партии, -- продолжал Яшин. -- А что такое быть членом партии для писателя? Отгородиться от народа дверью, да не одной, а двумя дверьми, обитыми кожей? Это значит быть партийным?"

В эту секунду в зале раздался страшный грохот. Кто-то кулаками барабанил во входную дверь. Яшин перестал говорить, переждал грохот, а потом продолжал с горьковатой улыбкой:

-- Что?! Меня уже предупреждают?! Напрасно! Я битый-перебитый. Но я прочно стою на ногах. На этой грешной земле...

И в заключение:

-- Я прочту стихотворение. Если оно понравится Константину Георгиевичу, то оно будет посвящено ему".

Я не запомнил, к сожалению, всего стихотворения, но отлично помню завершающие строки:

"...Мне и с Богом не можется,

И с чертом не по пути..." Предоставили слово Народному артисту Союза ССР Ивану Семеновичу Козловскому, "образцовому тенору", как называли его. "Моя профессия -- петь, а не выступать, особенно перед таким собранием, -начал он, -- но здесь я не могу не сказать несколько слов. Паустовский является камертоном, по которому настраивается вся интеллигенция. Мы все так любим Паустовского, что даже Сергей Михалков явился с опозданием на два часа..."

И тут выскочил Михалков и начал, заикаясь, говорить:

-- Я сейчас об-объясню...

В. Каверин резко оборвал его:

-- Кто вам дал право говорить? Вам никто не давал слова, почему вы нарушаете порядок?!!

Лишь когда Козловский кончил, Сергею Михалкову было дозволено объясниться; он рванулся вперед:

-- Мой друг, Иван Семенович Козловский, не осудит меня, узнав, что я пришел с приема избирателей, где я, как депутат...

Козловский перебил его:

-- Я никогда не был вашим другом и не буду... -- Он взмахнул рукой, и хор мальчиков, приведенный им, возгласил: "Славься!"... И Иван Семенович подхватил и стал петь вместе с хором: "Сла-авься!"

Это была последняя открытая демонстрация творческой интеллигенции.

Не думали мы, не гадали, что скоро умрет не только Константин Паустовский, но и моложавый Борис Балтер, и крепкий, "двужильный" Александр Яшин.

Год спустя на Красную площадь с протестом против ввода танков в Прагу вышла группа молодых людей. Среди них были и профессиональные литераторы.

Вскоре стал широко известен и Анатолий Якобсон, преподаватель литературы, автор книги о Блоке "Конец трагедии", один из самых талантливых литературоведов, -- жизнь загнала его в петлю. Остальные борцы с режимом были физиками, юристами, рабочими, ушедшими вскоре в тюрьмы и психушки.

Молодая "революционная" поэзия, увы, за вдохновленными ею борцами не пошла.

Кто не помнит этого -- Е. Евтушенко, А. Вознесенский, А. Межиров, Е. Винокуров, Б. Слуцкий, еще несколько имен, звучных, многообещающих, были не просто поэтами, а поэтическим знаменем 56-го года.

Никто из этих поэтов не был репрессирован, само время, казалось, надувало их паруса. А. Межиров и Б. Слуцкий побывали, как и Борис Балтер, на войне. Отличились личным мужеством. Не дрогнули перед смертью.

Что же стряслось с "поэтическим знаменем" антисталинского 1956 года? Почему оно оказалось в арьергарде, позади молодежи, прозревшей, жаждущей действий?

...Первым сломался Борис Слуцкий, самый мужественный и зрелый поэт антисталинского года. Он посчитал, что публикация "Доктора Живаго" за границей и ярость партийной бюрократии в связи с этим подбивает ноги всей молодой литературе. Из-за Пастернака добьют всех... Он позволил себе принять участие в поношении Пастернака в 1959 году.

"Балалайка с одной струной" -- незло называли его в Союзе писателей. Струной этой, т. е. его, Бориса Слуцкого, темами, были солдатское мужество, прямота, чистота.

Эта струна лопнула, а другой струны в поэзии его -- не было...

Евгений Винокуров, в отличие от Бориса Слуцкого, которого долго не печатали, начинал легко и звонко. В день смерти Сталина пришли к друзьям два поэта -- Винокуров и Ваншенкин. Оба одного "замеса". Бывшие солдаты. И у того, и у другого родители -- партийные деятели. Ваншенкин ревел белугой. Винокуров явился с эмалированным ведром. Бил в него, как в барабан. Возвестил: "Тиран скончался!" "Не будет ли хуже?" -- всполошенно спросил кто-то. "Хуже быть не может!.." -- убежденно воскликнул Е. Винокуров.