Это, пожалуй, единственный у Окуджавы прямой разговор о жизни и смерти, о Боге и человечности.
Анализ этой песни-молитвы мог бы стать темой целой работы. Это и попытка запечатлеть жизнь, и ирония. И прозаизм, словно из канцелярской справки, да где? В разговоре с Богом. "Я верую... как верит солдат убитый, что он проживает в раю". И это "проживает" сильнее тут, чем, допустим, "живет".
Мольба, последняя, на пороге отчаяния:
...Господи, твоя власть...
Дай передышку щедрому хоть до исхода дня.
Каину дай раскаяние и не забудь про меня.
Я знаю, ты все умеешь, я верую в мудрость твою,
Как верит солдат убитый, что он проживает в раю.
Как верит каждое ухо тихим речам твоим.
Как веруем мы, мы сами, не ведая, что творим... И последнее. Его зовут Булат Окуджава. "Грузин московского разлива", -- шутливо говорит он о себе. Молодость он прожил в Грузии, пока не был арестован и расстрелян его отец... Но дай Бог любому современному поэту, рязанского или калужского корня, так чувствовать русский язык, родной язык Булата Окуджавы.
Я, тогда еще советский писатель, был вместе с ним на его концерте в Париже в 1967 году, на славянском факультете. В зале находились представители всех русских эмиграций. Я отыскал среди слушателей лицо тонкое, интеллигентное, чуть надменное; лицо человека второго или даже третьего поколения "дворянской" эмиграции. Он, этот русский парижанин, скучающе оглядывался. Шансонов он в Париже наслушался. А тут еще какой-то. Да еще фамилия нерусская. Булат Окуджава.
Но вот Булат запел всем известную шуточную песню о короле, который собрался на войну, королева ему старую мантию зашила и положила в тряпочку соль.
Парижанин вздрогнул, потянулся вперед, к Окуджаве, словно впервые заметил его присутствие, затем, обернувшись к жене, воскликнул, нет, не воскликнул, простонал: "...И в тряпочку соль..."
Это исконно русское мог знать только исконно русский. Выразить -только исконно русский. И потом этот русский парижанин аплодировал, как школьник, подняв руки над головой.
Измученная, измолчавшаяся Россия начала говорить, чувствовать, думать словами, мыслями Булата Окуджавы, подготовившего приход новой, жгущей, оголенно-социальной поэзии Александра Галича. Поэтическая стихия Окуджавы отнюдь не была вытеснена приходом новых талантов. Она пошла рядом, обогащенная и обогащающая...
...Галич всколыхнул Россию. Высокая поэзия заговорила вдруг о том, о чем вся Россия думала.
...Где теперь крикуны и печальники?
Отшумели и сгинули смолоду...
А молчальники вышли в начальники,
Потому что молчание -- золото.
...Вот как просто попасть в первачи,
Вот как просто попасть -- в палачи:
Промолчи, промолчи, промолчи! Не случайно этот "Старательский вальсок" открывает ныне книгу А. Галича "Поколение обреченных", вышедшую на Западе.
Галич рассказал о главной, роковой беде России: о безмолвствующем народе.
Народ безмолвствует, отученный всеми режимами от государственного мышления, запуганный, спаиваемый, голодный. "В этом наша сила, -- говорил мне крупный московский чиновник. -- Десятки, трешки, рубля до получки не хватает... Тут уж не до политики..."
Галич ударил "народную власть" по самому уязвимому месту. Однако он далеко не сразу поднялся до этих высот набатной лирики. Да и можно ли назвать это лирикой? Лирик -- Окуджава. Но -- Галич?
...Как это ни покажется теперь удивительным, но существовал в послевоенной России и вполне благополучный, разрешенный властями Галич, киносценарист, автор фильмов "На семи ветрах" и "Верные друзья", годами не сходивших с экранов. А также Галич-драматург, чьи пьесы шли в театрах много лет. Среди них наиболее известна "Вас вызывает Таймыр", в соавторстве с К. Исаевым (1948 г.). Так сложилось, что в годы разгрома литературы, в 48-- 53 гг., он был на редкость благополучным.
Галич вступил на свой тернистый путь не сразу. Периоды его восхождения отражают состояние умов в России с поразительной ясностью.
1962-- 1963 -- годы полуоткрытых дверей, как я их называю, годы явления Солженицына и чиновничьего страха перед подымающей голову Россией.
Галич начинает свои монологи простых людей. Это песни сочувствия и доброй иронии.
Он начинал весьма миролюбиво. Появилась "Леночка", которая апрельской ночью стояла на посту, с нелегкой жизнью Леночка:
Судьба милиционерская -
Ругайся цельный день,
Хоть скромная, хоть дерзкая -
Ругайся цельный день.
Гулять бы ей с подругами
И нюхать бы сирень!
А надо с шоферюгами
Ругаться цельный день. И вот заметил ее из машины красавец-эфиоп, примчался за ней нарочный из ЦК КПСС; поскольку эфиоп был званья царского и был даже удостоен сидеть "с моделью вымпела..."
Незлобивое мещанство на страже порядка и "соцзаконности" -- вот какие у них идеи, если можно говорить об идеях. Выражено это в самой мягкой и необидной форме. Вот она, вся, как на ладони, Леночка, мечтающая о своем принце, и -- пропади она пропадом, вся окружающая ее действительность!
Но время шло; в марте 63-го года Никита Хрущев устроил погром художникам, выставившим свои картины в Манеже. Затем весь май поучал писателей и топал на них ногами.
Появляется "Городской романс", или "Тонечка", Галича. Романс бывает, как известно, разным. Оскорбленная любовь "вещи собрала, сказала тоненько: "А что ты Тоньку полюбил, так Бог с ней, с Тонькою..."
И сказала на прощанье, свидетельствуя о своей социальной прозорливости: "Тебя не Тонька завлекла губами мокрыми, А что у папы у ее топтун под окнами". А также "пайки цековские и по праздникам кино с Целиковскою".
Однако романсовое начало сразу погасло, как только заговорил ее бывший возлюбленный: "Я живу теперь в дому -- чаша полная, Даже брюки у меня -- и те на молнии. А вина у нас в дому -- как из кладезя. А сортир у нас в дому восемь на десять..."
Заговорил сатирик, его вызвал к жизни хрущевский топот в Манеже. Сатирик точен и ядовит: "А папаша приезжает сам к полуночи, Топтуны да холуи все по струночке. Я папаше подношу двести граммчиков, Сообщаю анекдот про абрамчиков".
Галич пытается удержаться в русле традиционного романса и -- не может. Не получается, хотя его переметнувшийся герой снова тянется к брошенной возлюбленной: "Отвези ж ты меня, шеф, в Останкино, В Останкино, где "Титан"-кино, Там работает она билетершею..." Галич из последних сил пытается удержаться в лирико-интимном ключе. Не получилось. Конец звучит риторикой, в дальнейшем Галичу несвойственной. Речестрой героя: "А вина у нас в дому -- как из кладезя, А сортир у нас в дому -- восемь на десять..." А вовсе не этот, трогательно-патетический, венчающий стихи: "На дверях стоит вся замерзшая... Но любовь свою превозмогшая, Вся иззябшая, вся простывшая, Но не предавшая и не простившая!"
Это автор говорит, а не его герой, к которому Галич уже не питает добрых чувств.
Однако доброго человека не сразу разъяришь. Он отходчив. И Галич снова и снова сочиняет свои добродушно-иронические стихи-песни про маляров, истопника и теорию относительности. И подобные ей.
Тюремный цикл Галича смыл остатки благодушия. Он пишет "Облака".
Анализ "Облаков", сделанный профессором Эткиндом, представляется мне маленьким шедевром175. Я хочу привести, в небольшом сокращении, разбор Е. Эткинда, подводящий нас к секрету небывалой популярности этой песни. У каждого мастера есть свой рекорд. Своя "Колывушка". "Облака" Галича по зрелости художественной мысли -- это "Колывушка" Бабеля.
"Знаменитая песня "Облака" начинается медлительным раздумьем, и речь, сперва нейтрально-литературная, в конце строфы становится жаргонной:
"Облака плывут, облака, Не спеша плывут, как в кино, А я цыпленка ем табака, Я коньячку принял полкило".
Вторая строфа построена сходно и в то же время противоположно первой. Она начинается с тех же замедляющих повторов (облака плывут... не спеша плывут), но упирается не в жаргонное просторечие, а в торжественно-символическую гиперболу: