Выбрать главу

Приезжая на родную станцию, Дрокин перестал здороваться со знакомыми, в его взгляде появилось эдакое надменное выражение, будто он заранее чувствовал свое превосходство над всеми окружающими. Он, казалось, стыдился всего родного и близкого. Тогда же Дрокин порвал свои фотографии, на которых был снят до армии. Изорвал их на кусочки, заявив матери, что это не настоящие фотографии, а жалкая подделка, на которой он сам на себя не похож.

— Как же так? — всплеснула руками мать.

— А вот как, — отвечал сын, не ожидая, что мать так близко к сердцу воспримет его «расправу» с фотографиями. — Вы не вмешивайтесь в такое сугубое дело. Чисто конфиденциально вам говорю, глупая мамаша.

Мать, побледнев, раскрыла рот от изумления и дрожащими руками собрала разорванные фотографии. Ей было больно, что сын называет ее на «вы», как чужую, старается говорить непонятные для нее слова, пытаясь подчеркнуть разницу между ним и родной матерью.

В этот день, вечером, Дрокин вытащил из кожаного немецкого чемодана одеяло, простыни и, убрав постель, постеленную матерью, разложил свою, стремясь делать все подчеркнуто не так, как мать, как было заведено у них в доме. Мать только разводила руками, не понимая, что с ним случилось.

После того как сын улегся спать, она оглядела аккуратно сложенную одежду, геометрически расставленные на чемодане флакончики из-под одеколона, духов, всевозможные расчески, какие-то ярко-красные круглые предметы, чашечки, бульонные кубики, золотистый женский поясок, желая понять, зачем сыну такое множество этих блестящих, излучающих радужные цвета предметов. Откуда у него появилась страсть ко всему, что в Гнилой Балке считалось предосудительным, недостойным? Ей было не но себе. Она ушла на улицу: не дай бог кто-нибудь войдет и увидит все эти флакончики, вазелин, лак для ногтей… и впервые почувствовала стыд за сына, боясь одновременно, что о сыне узнают соседи.

А утром глядела растерянно, как он старательно чистит ногти, пуговицы, завязывает красный в желтый горошек галстук и, окропившись духами, надевает шляпу и идет — прямой, тонкий, в перчатках, из нагрудного кармана торчит кусочек белой материи, и за километр, как говорили соседи, от него воняло духами. Казалось, глядя на него, кто-то неумело организовал выставку брелоков, галстуков, запонок, ярких железных пуговиц… Руки он держал чуть на отлете, вывернув локтями вперед, высунув обшлага сорочки, — чтобы обязательно были видны огромные золотистые запонки со стеклом под брильянт. Его тонкая, неестественно прямая сухопарая фигура вызывала смех в селе и на станции. Его осуждали, ругали за глаза, но что удивительно — с ним все были кротки и предупредительны. Правда, эта предупредительность была показной и со стороны скорее походила на насмешку. Но открыто над ним никто долго не смеялся.

Часто соседи намекали Дрокину на перемену в нем, и смешно было слушать от Дрокина слова о том, что Чехов еще говорил: «В человеке должно быть все прекрасно…»

— Мы, поэты, — говорил как-то он, воодушевляясь, видимо, на самом деле считая себя поэтом, — любим выполнять требования великого и незабвенного классика. Я вам сообщаю сугубо. Так сказать, культурно и интеллигентно. А в этом толке я кое-что, очень кое-что понимаю. В этой книжке, — показывал он на итальянскую книжечку, которую постоянно носил с собой, — много сказано о глубинном смысле жизни нашей.

Сухое его лицо, вытянутое, сжатое с боков тоненькими полосками бакенбардов, с пушистыми черными бровями, тонкими губами и маленькими серыми глазками, обрамленными коротенькими ресницами, принимало назидательное выражение.

Мать стыдилась сына и, если случалось, оказывалась на пути его, торопливо сворачивала в первый же переулок и уходила.

Несмотря на скандальную отчужденность, Дрокин каждый год приезжал в отпуск к матери. Мать, правда, перестала с ним появляться у знакомых. На то были свои причины. При чужих он называл ее Марией Николаевной, хотя по имени и отчеству ее звали не так все же, а — Марфой Никифоровной.

Однажды этим сын вывел ее из себя, и она закричала, побледнев и вся задрожав:

— Не смей по-такому называть… Слышишь!

— Ты, — отвечал он, ковыряясь длинным, отрощенным на мизинце ногтем в ухе, — не понимаешь сути и перпендикулярного поведения. Ты не можешь вникнуть в нее. Философия жизни не в том, Мария Николаевна, чтобы кричать, а в том, чтобы говорить. А ты, — продолжал он так, досадуя на мать за отсутствие у нее философского образования, — ты говоришь не принципиально. Понимаешь? Вот если б, скажем, ты, как благородный человек, тоже меня на вы называла, это другое дело. Совсем здравое и сугубое. Перпендикулярно, понимаешь…