Выбрать главу

— Взвод! Смирно-о! — Подошел вплотную к Чмуневичеву и тихо прошипел: — Вы мне, рядовой Чмуневичев, эти свои такие штучки оставьте! А не то смотрите!

— А чего я? — удивился Чмуневичев и растерянно оглянулся на Кобылова. Он даже не заметил, что толкнул его. Только сейчас, когда сержант строго и недвусмысленно пригрозил нарядом, подумал, как смешно упал Кобылов, и засмеялся, а сержант, считая, что Чмуневичев издевается над ним, побледнел лицом, сцепив зубы так, что свело скулы.

Вскоре взвод построили в колонну по два; сержант, присев на корточки, командовал, глядя на поднимающиеся в такт команде ноги.

— Выше ногу-у! Р-раз! Р-раз! Вы-ше! Тянуть носки! Не сбивай шаг! Вы-ше! Выше ногу! Подошва — параллельно земле! Выше! Вы-ше! Рядовой Чмуневичев, не тяните ногу! Вз-во-од! Кругом!

Ходили долго. У сержанта Долгополова сел голос, и он старался командовать потише. Ушел командир полка, разошлись командиры дивизионов, батарей и взводов, а строевая продолжалась. Чмуневичеву стало тоскливо. В последние минуты строевой он уже не мог стоять «смирно», казались нелепыми команды и все происходящее, захотелось лечь, и смотреть в небо, и никого не слушать. Такие несбыточные мысли все чаще приходили ему в голову; он поглядел на небо, солнце, и в нем неожиданно родилась одна чистая, сладкая и тревожная мысль: «Весна!» Плац был бетонный, обсаженный кустами акаций, двухэтажные казармы построены тоже из бетонных блочных плит, таким же был и высокий забор вокруг городка, но с полей, начинающихся сразу за военным городком, несло настолько сильным запахом хорошо сдобренной земли, что у Чмуневичева радостно заходило сердце, и он спросил:

— Витька? Кобылов?

— А?

— А ведь, черт, весна!

Больше Чмуневичев о весне не говорил, но в нем зрело одно неопределившееся чувство, которое он никак не мог понять. В нем, как в каждом сильном человеке, прочно покоилось самое изначальное, великое — желание добра и ласки, и, подумав, он решил, что это неопределившееся чувство и есть желание добра и ласки.

III

В столовой он сидел с краю стола. Сквозь потные окна мягко лилось теплое, шелковистое солнце. Ребята весело звенели ложками; для молодых солдат время обеда — лучшее время дня. Они ходили за добавкой, в буфет за печеньем, разговаривали.

Уже все поели. Стоял в коридоре и курил трубку, изредка поглаживая тонюсенькие усы, сержант Долгополов, а Чмуневичев все ел; им овладело обычное, тягучее чувство благости. К нему подсел Сычев, работавший на кухне, и поставил миску картофельного пюре с маслом.

— Ешь.

— Эх, Коля, Коля, весна ведь, — вздохнул Чмуневичев и поглядел на Сычева, щупленького белобрысого паренька, острого на язык, а потому и постоянно отрабатывающего наряды на кухне. К Сычеву Чмуневичев испытывал нечто вроде любви; ему думалось, что Сычев еще ребенок, и он относился к нему покровительственно и любил проводить рукой по его худой, узкой спине.

— Как строевая? Порядок? — спросил быстро Сычев, одергивая белую куртку и оглядываясь.

— Да чего строевая, куда она денется, походили. Физкультура в меня не прет. Вот уж третий месяц здесь, полтора в карантине, а не прет она в меня. Вот беда так беда.

— Физкультура? — спросил Сычев и, отодвинувшись, поглядел на Чмуневичева, потрогал его огромную, сильную руку и недоверчиво улыбнулся. Сычев три недели назад прибыл из другой части.

— Она, физкультура, — вздохнул Чмуневичев, подвинулся, ерзая на скамейке, и нежно провел рукой по спине Сычева, и, смутившись чего-то, нагнув голову, спросил:

— Из Москвы ты?

— Из Москвы. А знаешь, против ветра не плюют…

— Коровы или телка́ у вас не имелось?

— Откуда? В Москве? Откуда? У меня была чувиха — во! Смазливенькая чувиха. Шейк отрывала — умрешь!

— Ну, это… — усмехнулся виновато Чмуневичев и покачал головой. — Вон ты же какой масенький ребятенок. У нас один такой на тракторе работал, молоко не пил… надорвался. Ты не пил парное молоко?

— Не пил.

— Вот то-то и оно — беда. Оно же в рост, конечно, знамо дело, не вышел. То-то и оно, для худоробых — беда это. Прямо беда.

— Ну знаешь! Ты тоже кое-чего не знаешь, о чем я тебе скажу. Вино ты итальянское не пил! В Москве ни разу не был! — вспылил Сычев, но увидев, что Чмуневичев добродушно усмехается, встал и, не зная, что еще сказать, как сильнее уязвить, добавил, манерно выдерживая голос: — Мне давали такое молоко от коровы, а я не пил — навозом отдает. А то бы я пил каждый день, у нас в части есть корова.