Выбрать главу

И тут лейтенант понял, что не знает, о чем спрашивать солдата. Любит солдат животных? Ну и что. Лейтенант имел добрую, ласковую душу, любил животных; у него дома жили хомячки, и он мог возиться с ними целое воскресенье, так что жена даже упрекала его в невнимании к ней.

— Отец убит? — спросил лейтенант, поглядел на огромные ручищи солдата и покачал головой, косясь на его короткую мощную шею.

— Какой убит, товарищ лейтенант Ольшевский, когда я вон родился девять лет опосля войны? Какой убит?

— А как же? Отца и — нет?

Чмуневичев промолчал. Он посмотрел на корову, над которой стайкой висела мошкара, перевел взгляд, прищурившись, на высокое, застывшее в небе солнце и вздохнул. Не мог же он сказать лейтенанту, что, у него нет отца, и он никогда не знал, кто у него отец, и что на все его, Михаила, вопросы мать и бабка только молча вздыхали, а дядя Василий, который сейчас живет у них и является отцом меньшего брата, сказал как-то: «Утонул он, стал быть. Кто его знает, как его звали, глухой и немой он был, но раз ты в его вдался, хороший был человек, стал быть». Не мог же он об этом сказать лейтенанту, который снял фуражку и от которого пахнуло тонким запахом духов. Не мог так вдруг довериться лейтенанту. И лейтенант понял, как неуместны его вопросы, и пожалел, что не может, как сержант, найти ключ к человеческой душе. И встал. Вскочил и Чмуневичев.

— Сидите, — сказал лейтенант и, не зная, чем расположить к себе солдата и дать понять, что просто так, из самых хороших побуждений спросил у него об отце, что он, Чмуневичев, производит, когда сидишь рядом, удивительное впечатление, от которого становится почему-то спокойно и грустно, и хочется такой же спокойной человеческой простоты, чувствуешь себя этаким добряком, — и не зная, как это сказать, лейтенант пробормотал: — У меня, знаете, хомячки есть… Один, который совсем ручной, беленький.

Чмуневичев молчал, не понимая, к чему это сказал командир. Лейтенант надел фуражку, и сразу исчез щекочущий запах духов, запахло зеленью, а севший на забор скворец запел, задрав к солнцу клювик. Лейтенант легко спрыгнул с глыбы и пошел, поблескивая сапогами, начищенными пуговицами, кобурой. Слышно стало, как корова, шумно придыхая, щипала траву. Чмуневичев поглядел на удаляющегося лейтенанта, потом с полчаса сидел, разглядывая траву, затем лег лицом вниз, перевернулся на спину и лежал так с час. Пахло молодыми побегами; над ним зудели мошки, а рядом, захлебываясь запашистой зеленью, щипала траву корова, да скворец то начинал петь, то обрывал песню и косился одним глазом на человека, не понимая, что тому нужно в траве, и во всем столько было мира, спокойствия, так знобяще пахло стремящейся вверх жизнью и каким-то всепроникающим запахом, который трудно определить, но который всегда там, где есть живое, что Чмуневичев неожиданно перестал чувствовать свое большое тело и, проникаясь всепобеждающим трепетом жизни, откровенно трубящей о любви, когда кажется, что ты, и рядом растущая трава, и рядом и далеко находящиеся люди — это все ты. И радости и горе их — тоже твои. Как он любил свою деревню, свою зеленую, мягкую родину, и как ему было хорошо сейчас под этим ласковым небом.

Чмуневичев сел, не зная, как выразить нахлынувшее на него счастье.

В понедельник на работу вышла женщина; Чмуневичева не отпустили к сараю. Он ходил со взводом на строевую, на спортплощадку, но после обеда теперь направился чистить материальную часть. Жизнь потекла, как обычно. Поговаривали, что в следующий понедельник дивизион выезжает в летние лагеря. В среду Чмуневичев заглянул в сарай. Корова почувствовала его издалека, жалобно замычала. Он вывел ее на воздух. И тут увидел женщину. Она несла два ведра помоев свиньям.

— Чего ты ее вывел? Вишь, чертяки, балуют, а потом с ней сладу нет никакого: мычит, ревет, налыгач рвет.

— Да разве на улицу ей запрет какой? — ответил Чмуневичев, улыбаясь женщине.

— Нельзя, — серьезно ответила женщина, выливая помои свиньям. — Вы вот скоренько айда в лагеря, а я только мучиться с ею, а у меня, слава богу, дел…

— Откуда тебе известно, что уедем?

— Вам, солдатам, неизвестно, а нам известно. — Женщина глядела на улыбающегося Чмуневичева и тоже стала улыбаться. — Ишь распустился, точно цветок.

— Да я ничего, — улыбался Чмуневичев.

— Бачу уж, — согласилась женщина и, перевернув ведро, села на него. — Вишь, как к тебе ластится? И чего это она к тебе с любовью? Прямо с его замучилась, все ревет, все ропщет.

Уже отойдя довольно далеко, он услыхал, как замычала корова.

IX

За день до выезда в лагеря, в субботу, в 5 часов 35 минут утра, когда солдаты видели последний и самый сладкий сон, раздался сигнал тревоги.