— Такое дело вышло, Андрей Петрович, что Любка шибко боязливая. А я нет, я в таком деле — нет! Да я, Андрей Петрович, да я же этими руками вон медведя задушу — вон какие руки-то мои. Любка говорит, мол, сильнее тебя в свете нету. Что ж он, совсем, чё ли, помер? Жил, жил…
— Помер. А жаль. То есть человек умер. Маруська не знает. Дети у него, последний совсем маленький. Вот начертил… — шепотом проговорил Пряхин, усаживаясь на чурбачок рядом с Савориным, ощущая в груди появившуюся тяжесть, словно тяжесть пристала к сердцу и теперь тянет и тянет, не давая успокоиться, и он, чувствуя, как отогревается от холода и наливаются горячим теплом лицо, руки, чувствуя и радуясь этому бессознательно, все же не мог успокоиться. С Денисовым они были ровесниками, учились в одном классе, оба закончили семилетку, и только когда в сорок пятом Пряхина взяли на фронт, он остался по здоровью, и когда Пряхин вернулся в сорок восьмом домой, Денисов уже работал бригадиром. Встретившись, Денисов, улыбаясь своей детской, наивной улыбкой, сказал:
— А ить могли тебя убить?
— Могли. Чай, не святой. Как видишь… Не убили… В Берлине был, а не убили.
— И не пришел бы в родимые хоромы.
— Убитые не ходят, — весело ответил Пряхин, на самом деле считавший себя тогда самым ловким и счастливым человеком на свете, и рассказывал открывшему от изумления рот Денисову, как в Берлине, когда он тянул к соседнему батальону связь, его заприметил снайпер… «пуля прошила каску насквозь, чиркнула по корешкам волос, оставляя след, а он, как видишь, жив…». Кто мог подумать, что спустя столько лет он, Пряхин, будет сидеть возле Денисова, чувствовать, как наливаются горячим теплом лицо, руки, шея, а рядом — лежать уже равнодушный ко всему Денисов.
Саворин сунул в печь пук соломы, и она, охватившись пламенем, весело загорелась, разбрызгивая яркие блики на лица сидящих, на стены, на черную, в густых волосах голову лежащего. Слышно было, как в трубе надсадно выл ветер, как где-то в щель прорывался сквознячок, насвистывая тонкую пронзительную песенку.
— Умер, не дома умер то есть, и надо же, — проговорил Пряхин, не зная, что же еще сказать.
— А дома разве лучше, Андрей Петрович. Тут все ж покойнее. Я так понимаю, все равно где лежать, лишь бы по-человечески, среди людей и чтоб знать, значит, Андрей Петрович, что ты в ком-то живешь: ну, в сыне ли, дочери ли, но живешь дальше, потому как ты не умираешь, мол, тогда совсем, а только часть тебя отмирает. А все лучшее, молодое, остается, дерево твое растет. Главное, чтоб ты знал: не пропал в тартарары, не сгинул насовсем. Ведь я должен это знать, а тогда и умереть не так скучно будет, Андрей Петрович. Правильно?
— Будто правильно, — вздохнул Пряхин и подумал, что у него как раз нет ни сына, ни дочери. Маруся, на которой он собирался жениться, неожиданно вышла замуж за Денисова, а он с горя женился на вдове Анне Шевелевой и прожил с ней, не любя ее, отчаянных три года, развелся и через пять лет снова женился на городской, уже в Москве, где учился в педагогическом техникуме, и жена его, молодая, красивая женщина, умерла от родов ровно через год. С тех пор Пряхин жил один.
— Я так думаю, Андрей Петрович, умирать я не согласный только в космосе или на Луне.
— Это что же?
— А чего там будешь болтаться как не пришей кобыле хвост или как кизяк в проруби. Так, Андрей Петрович? Скукота, опять же, там, Андрей Петрович, лютая… Боюсь я там умирать… Не советую.
— Ты как будто там был, Саворин?
— Не был. Но знаю. Сказывали, Андрей Петрович. Опять же, в армии служил. Кое-чего знаю, Андрей Петрович. — Он заворочался на табуретке, тяжко заскрипевшей под ним.
Солома сгорела. Они сидели в «полной темноте, слышно было, как с неистовой яростью наседает буран на ветхий домик и как он поскрипывает всеми своими бревнышками, дощечками, и от этого поскрипывания, пошатывания было немного жутковато, и хотя Пряхин говорил и слушал, все же внутри у него тревожно билось сердце. Он медленно направился к окну, затем поглядел на Денисова и, быстро подойдя к нему, приложился ухом к его груди. Нет, сердце не билось. Денисов был совсем холоден и лежал, видимо, давно. Пряхин машинально укрыл его полушубком, поглядел на откинутое, равнодушное лицо покойника, на ноги в серых, растоптанных валенках, в разные стороны торчавшие носками из-под полушубка, и тяжело вздохнул. Вот жил человек, ходил, говорил, у него была своя печаль, забота, а теперь ему нужно только одно — спокойно лежать. А раньше? Однажды летом Денисов встретил его на улице — в чистом пиджаке, новых сапогах, начищенных до блеска, лицо побритое, довольное, из-под черных бровей глядели хитрые серые глаза.