«Зря я тогда отказался, он же от души предлагал», — подумал Пряхин, торопливо подходя к огню и усаживаясь на табуретку. — «Меня сняли с бригадиров, а я вот за тебя голосовал, не вычеркнул тебя. Я тебе все простил, давай выпьем». Денисов был тогда уже пьян, и ему очень хотелось выпить с только что избранным депутатом. И еще рассказывал Чебутыркин из избирательной комиссии, как он, Денисов, поднял бюллетень над головой и громко проговорил: «Я его не вычеркиваю». И торжественно опустил в урну. А Пряхин отказался с ним выпить. Ему тогда было неприятно, что Денисов изъявил желание с ним выпить, неприятно стало смотреть на него. А он, Денисов, был пьян, но не настолько, чтобы говорить глупости. Какое-то брезгливое чувство вдруг оттолкнуло от Денисова. Эх, если бы все знать, если бы сразу научиться уважать друг друга… Сейчас Пряхину казался непростительным тогдашний отказ. И он стал выискивать еще и другие обиды, которые случайно пришлось нанести Денисову. И чем больше думал о них, тем все основательнее убеждался в своей вине перед Денисовым.
Он вздохнул, вышел в сени, чиркнул спичкой. Ничего не было в сенях, кроме сугроба снега. И еще нашел кусок фанеры.
«Пригодится», — подумал Пряхин, погасил огонь и стал фанеркой выгребать снег из сеней. Надо было что-то делать. Если просто сидеть и все время думать, можно с ума сойти. И он начал с яростью выбрасывать снег. Вспотев, снял полушубок и снова принялся за дело. Через полчаса сени были очищены от снега, дверь со скрипом закрылась.
Он постоял некоторое время в сенях и полез на чердак, цепляясь за железные скобы, вбитые в стены. Лаз открылся легко. На чердаке сразу же подвернулся кусок бересты, и он зажег ее. Неровное пламя осветило чердак. Во многих местах крыша обтрухлявела, зияя дырами, против каждой дыры высился наметенный сугроб снега. Ветер со свистом врывался в дыры, всклубывал снег, и все на чердаке было обснежено. Пряхин присел на поперечную балку, положил рядом горящую бересту и засунул руки в рукава. Ему стало теплее, и он задремал.
Со всех сторон дуло, пронзительно попискивал в щелях ветер, в его сиротливом, почти человеческом стоне было столько жалости, мольбы, казалось, ветер жаловался на свою судьбу, на холод, ночь и еще на что-то, что трудно было понять, но заставляло замирать сердце, прислушиваться и, прислушиваясь, слышал он в его свисте столько звуков — и голос человека, и писк синиц, и заунывный лай собак, и еще множество других звуков, которые вели печальную мелодию на чердаке заброшенного дома. Пряхин сидел и слушал, сам не знал, почему залез на чердак и сидит, слушает этот шелестящий, заунывный вой ветра, почему ему здесь, на чердаке, приятнее сидеть, чем там, в домике. Его тихо вело в сон, и он чувствовал, как хорошо сидеть, прислушиваясь к этой музыке, находя в ней сквозь сон будто знакомые голоса, звуки. И в сущности, думалось уже Пряхину, как странно и сложно устроен человек, как удивительно тонко связан он со всеми людьми, чувствовал, как распирает его от неодолимого стремления вместить в себе как можно больше — и забот, и радости, всего, всего. И уже во сне казалось Пряхину, что из его груди во все стороны протянуты длинные и идут в бесконечность струны и каждая из этих струн звенит по-своему, отлично от другой, звенит упруго и настойчиво, и от этих струн в груди у него болело, и он вдруг отчетливо осознал простую, в общем приятную, но и тревожную мысль, что с каждым человеком он, Пряхин, прочно связан этими вот невидимыми струнами. Бесконечное количество струн… Одна, вторая, третья… Вдруг они все разом натянулись, и он проснулся. Береста давно погасла. Прислушался, пытаясь понять, что же это так жалобно стонет, где так пронзительно свистит ветер. Чиркнул спичкой, осветил сугробы снега, старые, прокопченные доски крыши и заторопился с чердака.
— Сколько же времени? — спросил он себя вслух и посмотрел на часы. Было немногим за два часа. — Однако скоро должен Саворин приехать.
Пряхин начал хлопать руками, но согреться не удалось. В доме было тихо. То ли буран стих, то ли изменил направление.
Пряхин прислонился к печке, поворотив голову к окну. Так просидел часа два, все ожидая, что вот-вот услышит голоса. Он устал и начал оглядываться, ища, куда бы лечь, и уже было встал, собираясь примоститься на горбыле.
«Что же это я буду лежать, здесь лежит покойник, а я тоже буду лежать», — подумал с отвращением к себе Пряхин и направился в сени, чувствуя на спине неприятный, пристальный взгляд. В сенях он, прислонившись к двери, все еще ощущая на себе этот пристальный, неприятный взгляд, смотрел на побелевшее небо, на обозначившееся поле, на котором неистово нахаживал буран, и тут отчетливо представил себе, как Саворин, заблудившись, направился не в ту сторону…