Было далеко за полдень, когда они вышли из машины. Солнце стояло еще высоко; мягкий, теплый ветер вяло вихрил березовые леса, выдувал из яров и болотистых, лесистых низин влажный, прохладный дух, и вокруг поэтому был разлит пряный запах костяники и всякого лесного разнотравья.
Они присели в березовом лесочке и молча глядели на распластанную под солнцем коричневатую в обхвате зеленых лесов деревушку.
— Ну? — спросил Егор. — Вот и деревня наша.
— Она! — продохнула Евдокия и тихонько привстала, разулась и вышла на пыльную дорогу. Она бормотала про себя какие-то слова, оглядывалась на Егора, не веря, что он не снимет свои модные коричневые туфли и не пройдет, как она, босиком по мягкой, щекочущей ноги пыли.
— Чего ты не разножишься? — спросила она, когда они медленно шли к деревне.
— Кто увидит, буду я, как журавль, босиком.
— А я-то неразумши три года по землице ходила, ноги ныли, а не разуешься. Опять же: сын — директор! Не пойдешь босиком, засмеют. А я всю жизнь привыкшая босиком. У нас, почитай, тут и родни одни Волковы остались. Одна Маруся живет с сыновьями.
По дороге Евдокия оживилась, суетясь, спрашивала о чем-то сына и, не дождавшись ответа, начинала рассказывать торопливо, сбивчиво, одновременно что-то выглядывая в перелеске, в кустах берез, заходила в лес, осматривала зарубки на деревьях, какие-то только ей известные осины и березы, обходила их, трогала руками, останавливалась, задумываясь на миг, что-то вспоминая, и шла дальше.
— Это не может быть такое, чтобы мы уже приехали! — сказала она. — Что-то не то. Вот знаю: по этой стежке мы всегда топали с косьбы. Так намахаешься, так наукосишься, пот в три ручья бежит по спине, по лодыжке щекочет, а кофта и юбка мокрые, и все точно из бани. Вот видишь, куст ракиты? Марусю тут как схватило, как скрутило… родила она сына здесь. Вот видишь, осинка большая? А тогда она прямо на нее упала и сломала ее, а смотри, поднялась, живет, к счастью ведь упала. На удивление прямо.
У перекошенного, с проемами в перелазах плетня из коричневого, покоробившегося лозняка Евдокия оглянулась и замерла. Ничего не было необычного там, куда она глядела: узкий проселок петлял на изволок между низкорослыми корявыми березками, потом вынесся из лесочка, черной прогалинкой перекинулся к околку и, спрятавшись за его синей разлапистой кроной, прилег в тени.
За лесочком смотрелись ковылистые ровные луга, над которыми неторопко нахаживал ветер, лениво трепал за космы траву, разливая вокруг матовые, серебристые тона, гоняя из одного луга в другой запахи осины и земляники, кружа над лесами, и потом волнами швырял на деревню посреди белого дня густую синь, забрасывая людей запахами луговых и лесных трав.
И ветра почти не было, но и везде он был. Копошились под деревьями тени, ползали, будто что-то обронили; хрипло на жаре кричали перепела, да перекликались с ними пеночки в овражистых лесах, да скрипели осины и били в ладошки березовые ветки.
Незаметная вокруг проходила жизнь, тихая.
Егор не видел ее и не угадывал, а у Евдокии зашлось в груди от лесов, и полей, и лугов, и от низкого, мягкого, пестрого неба, и оранжевого солнца с недлинными, широкими лопаточками лучей. Евдокия смотрела кругом — это была Кутузовка.
У Волковых никого дома не было. Длинная саманная изба, покрытая дерном, была недавно выбелена, во дворе бродили куры, громко кричал в закутке поросенок. Вошли в избу и присели.
Окна завешены одеялами, платками, но все равно летали, жужжа в полутьме, мухи.
— Вот те на! — удивилась Евдокия.
— На полях работают, — сказал Егор.
В избе тоже недавно побелили. Табуретки, лежанка, лавка, чугунки — все было покрыто газетами и огромными завялыми лопухами.
Вскоре во дворе раздался громкий голос:
— Кричишь! Я те покричу! Супостат! Я те поголосую, я те язык вырву! Не добила тебя, когда надо было, так добью. Я те поголосую, супостат. Срамник паршивый!
Поросенок смолк. Женщина вошла в коридор, заглянула в переднюю.
— Ой! — вскрикнула. — Прочь с глаз, бес! Да никак Евдокья! Мать родная! Да кого я вижу? Да какими судьбами-дорогами? Да вы ли это? Не ждала и не гадала. Да что ж это такое!
Она обняла Евдокию, ощупала ее, все еще не веря себе, потом, убедившись, что это Евдокия, заплакала.
Маруся была моложе Евдокии на десять лет и приходилась ей золовкой.
Успокоившись, Маруся увидела Егора.
— Никак твой? Да никак Егор? Да не похож. Да он такой был, помню, малюсенький, господи. Пролетело время, и нет его, а оне растут, а оне растут, сыновья и дочерья. Перелетное время. У меня на деревне один сын остался, а трое — нет их, по разным местам и работам работают. И не пишут. Вот как. А Алешка-то тракториствует. А твой?