Оркестр играл фокстрот, названия которого Димка не знал. В Донбассе под него напевали «Много у нас диковин…». Текст был явно не к месту, но из-за нелепости своей как-то сразу запоминался… Не хотелось Димке уезжать из Донбасса: от обжитого двора с клумбами гвоздик и нарциссов, от террикона, от студеного родника, что в Черной балке за городом, от заброшенного шурфа посреди улицы… Вдруг он действительно не оказался бы в Шахтах?
Ксана тоже слышала звуки оркестра.
Придя домой, она, не чувствуя вкуса, прожевала кусочек хлеба, запила его молоком, потом сразу ушла в свою комнату, разделась и, шмыгнув под одеяло, сделала вид, что спит. К вечеру у матери всегда вместе с усталостью нарастало раздражение, и, не выговорившись днем, она теперь как бы наверстывала упущенное.
– Притихла? Жалко этого, да?.. И виновата, конечно, мать!.. Спишь?
Ксана не ответила, глядя в темноту.
А когда голос матери стих за дверью, она встала и чуть приоткрыла форточку, чтобы музыка стала слышней…
Отец, лежа в постели, просматривал газету. Мать у стола вязала Димке перчатки. Спицы так и мелькали в свете электрической лампочки.
Прежде чем переквалифицироваться в экскаваторщики, отец шестнадцать лет работал в забое, и от этого на лице у него синеватые крапинки, будто пороховые, на самом же деле – от кусочков угля.
– Натанцевался?
– Натанцевался, – с готовностью ответил Димка, придвигая к себе тарелку борща, накрытую до его прихода большой эмалированной миской.
Глаза у отца веселые. И сам он – Димка не помнит, чтобы хоть раз был не в духе.
– Один был или с девочкой?
– О господи боже мой! – Мать может говорить, а спицы продолжают мелькать сами по себе, точно заведенные. – Думаешь, сам был непутевый в молодости, так и дитё такое же?
– Зачем же я его породил, если он на меня не будет похожим? Ты, мать, ослепла за спицами, а я вот по глазам вижу, что он с девочкой сегодня танцевал.
– Окстись! И как я с таким языком связалась!.. – привычно посетовала мать, исподтишка взглядывая на Димку, как бы ища у него подтверждения своей, а не мужниной правоты. – Ребенок еще думать ни о чем не думает.
– Нет, конечно, что тут думать! – Отец усмехнулся и, поворачиваясь на бок, заметил: – Смотри только, чтоб не поколотили тебя за какую-нибудь.
– Вот басурман!.. – проворчала мать, снова энергично работая спицами.
Школьные занятия в эти первые сентябрьские дни не тяготили восьмиклассников. Готовить к ним было почти нечего, спрашивали мало, так что казалось, даже учителя не находят, чем заполнить отведенное для них время.
И добрую половину каждого урока весь класс вместе с учителем предавался воспоминаниям о каникулах: кто где был, кто чем занимался…
Удивила всех новая физичка Софья Терентьевна, та самая, о которой не слишком одобрительно отозвался вчера Валерка.
Софья Терентьевна прибыла в Ермолаевку из города. Красивая, уверенная в себе, она одним тем уже, как решительно входила в класс, как открывала журнал, как оглядывала ряды, вызывала по отношению к себе невольное благоговение. Особенно у мальчишек.
В белом, даже ослепительно белом костюме, с черными густыми и длинными, гладко зачесанными с одного боку волосами – очень красивой была Софья Терентьевна.
Взгляд у нее и то особый. Зеленые, широко открытые глаза Софьи Терентьевны глядели как бы внутрь тебя, до неловкого много усматривая при этом, даже больше, чем в тебе есть на самом деле.
– Ребята… – захлопнув журнал, проговорила Софья Терентьевна тем будничным голосом, который означал, что официальная часть урока закончилась, предстоит разговор на постороннюю тему. – Я у вас человек новый, – продолжала она тем же домашним голосом, – многого я еще не знаю. Но, может быть, потому и вижу многое… Вам по четырнадцать-пятнадцать лет, и, допустим, вы уже не дети. Но всего лишь подростки. Взрослыми вам быть еще рано! А я видела вас вчера в парке до часу ночи! На танцплощадке! – Глаза Софьи Терентьевны сделались изумленными, беспомощными. – Среди пьяниц, матерщины. Особенно много было девочек. А как вы танцевали! Разве это называется танцем? Топчетесь на одном месте или, обнявшись, ходите через всю площадку из угла в угол. Простите, но это очень похоже на стадо в загоне.
Девчонки сникли, точно придавленные. Минуту или две в классе стояла непонятная тишина, потом исподволь от последних парт к первым стало нарастать гудение.
– Я считаю, что с наступлением темноты делать вам в парке нечего! Разве вы не можете найти себе другие занятия, подобающие вашему возрасту – прежде всего и людям культурным – вообще. А то мальчики шныряют по кустам, какие-то свисты в темноте, девочки топчутся, воображая, что танцуют…
– Надо для них школу танцев открыть! – встряхнув своим роскошным чубом, предложил Сережа Дремов.
Софья Терентьевна восприняла его реплику серьезно.
– Школу не школу, а учиться танцевать надо, конечно. Но не для того, чтобы танцевать с пьяными мужчинами в парке.
– А где же танцевать?
Реплики теперь посыпались одна за другой.
– Здесь! – ответила Софья Терентьевна. – В школе. Тем более, что все это не случайность: я заметила – даже в кино вы ходите не на дневной сеанс, а обязательно вечером. Есть в этом смысл?
– А мелюзга днем не дает слушать!
– Ну, знаете… – Софья Терентьевна разрумянилась и стала еще красивее. Именно поэтому упреки ее звучали вдвойне обидно. – Я думаю, нет смысла доказывать вам, что не из-за малышей вы игнорируете дневные сеансы!..
Надежда Филипповна вошла в класс во время перемены, когда урок физики уже закончился, но спор еще не утих. Софья Терентьевна быстренько закруглила разговор, извинилась перед Надеждой Филипповной, что задержала класс дольше положенного, и урок литературы начался, по существу, без перерыва.
Уроженке Холмогор Надежде Филипповне было уже сорок девять лет, и около двадцати из них она проработала в ермолаевской школе – с той самой поры, как овдовела. А до того Надежда Филипповна жила где-то в Сибири. Муж ее, археолог, умер от воспаления легких, не оставив после себя детей. Надежда Филипповна вернулась на свою забытую родину, к матери, которая за время ее отсутствия переселилась в Ермолаевку. Но мать вскоре тоже умерла, и с тех пор Надежда Филипповна жила в одиночестве. Не то чтобы у нее не появлялось возможности обзавестись новой семьей, но первые годы удерживала от этого шага очищенная временем память о муже, потом – война, а потом вдруг оказалось – все поздно и ни к чему. Минимум забот о домашнем очаге и одиночество наложили свой отпечаток на ее характер, образ жизни и даже внешность. Почти седая, с грустными, всегда чуточку озабоченными глазами, жила Надежда Филипповна затворницей, большую часть времени отдавая школе, тетрадям, а досуг – книгам, которые выписывала из области, из Москвы, из Ленинграда. Летние каникулы Надежда Филипповна проводила здесь же, в селе, никуда не выезжая, и от избытка свободного времени самостоятельно овладела двумя языками: французским и английским, о чем знал, может быть, лишь директор Антон Сергеевич…
Весной и летом Надежда Филипповна всегда молодела, сменяя свои старушечьи наряды на более легкие. А во время учебного года носила, как правило, темную юбку и теплый шерстяной жакет.
Разговор, что затеяла Софья Терентьевна и конец которого Надежда Филипповна услышала, войдя в класс, не на шутку обеспокоил ее. Она впервые подумала вдруг, что постарела, вросла в будни и перестала задумываться, даже замечать многое из того, что, возможно, обязана бы заметить, над чем обязана задумываться. Так в обиходе перестают иногда замечать вещь, которая никому не нужна, но которая давно стала частью быта, естественной и вроде неотъемлемой. Надежда Филипповна вспомнила почему-то пепельницу, что стояла в ее доме на трехногом столике, рядом с вазой для цветов. Этой чугунной пепельницей в виде полусогнутой человеческой ладони никто никогда не пользовался, она не была даже памятью о муже, потому что муж не курил, и каким образом она попала в дом, Надежда Филипповна не знала, но, стирая ежеутренне пыль в комнатах, она тщательно протирала и эту громоздкую пепельницу, всегда мельком думая, что та занимает слишком много места. Однако ни разу и в голову не пришло хозяйке, что пепельницу давным-давно надо подарить какому-нибудь заядлому курильщику или попросту выкинуть.