«Наступило время блатных песен. Медленно и постепенно они просачивались с Дальнего Востока и с Дальнего Севера, они вспыхивали в вокзальных буфетах узловых станций. Указ об амнистии напевал их сквозь зубы. Как пикеты наступающей армии, отдельные песни мотались вокруг больших городов, их такт отстукивали дачные электрички, и наконец, на плечах реабилитированной 58-й они вошли в города. Их запела интеллигенция; была какая-то особая пикантность в том, что уютная беседа о “Комеди Франсэз” прерывалась меланхолическим матом лагерного доходяги, в том, что бойкие мальчики с филфака толковали об аллитерациях и ассонансах окаянного жанра. Разрумянившиеся от ледяной водки дамы вкусно выговаривали:
А если какая-нибудь из них внезапно вздрагивала и пыталась проглотить словцо, до сей поры бесполезно лежавшее в её лексиконе, то всегда находился знаток, который говорил:
— Душа моя, это же ли-те-ра-ту-у-у-ра!
И всё становилось ясно. Это превратилось в литературу — безумный волчий вой, завшивевшие нательные рубахи, язвы, растёртые портянками, “пайка”, куском глины падавшая в тоскующие кишки…
Но бывало и так, что кто-то из этих чисто умытых, сытых людей вдруг ощущал некое волнение, некий суеверный страх: “Боже, что ж это я делаю?! Зачем я пою эти песни? Зачем накликиваю? Ведь вот оно, встающее из дальнего угла комнаты, опустившее, как несущественную деталь, традиционный ночной звонок, вот оно, холодным, промозглым туманом отделяющее меня от сотрапезников, влекущее “по тундре, по широкой дороге” под окрики конвойных, под собачий лай… Зачем, зачем я улыбаюсь наивности этих слов? Это же всерьёз, это же взаправду! Ах, прощай, Москва, прощайте, все!.. Возьмут винтовочки, взведут курки стальные и непременно убьют меня… Тьфу, напасть!”»
В этих словах чувствуется раздражение тем, что увлечение блатным фольклором становится модным поветрием, игрой сытых снобов. Песни, служившие знаком тревоги, беды, пропитанные лагерной пылью и кровью, становятся эстетским развлечением — а значит, мрачное бытие, которое они описывают, переходит на уровень экзотического антуража. Стало быть, отражённая в них действительность может повториться…
И ведь действительно — задуматься не грех. Разве классический «блат» является вершиной песенного русского творчества? Разве там нет образчиков, примитивных по форме и незатейливых по содержанию?
это что, шедевр? Перефразируя полковника Скалозуба, можно сказать: «По мне, чтоб зло пресечь, собрать все песни бы да сжечь!» И шансонные, и «исторические» блатные. Как нонеча говорят «по-олбански» — «фтопку».
Не стану спорить с тем, что многие образчики классического «блата» как минимум далеки от совершенства. Хотя есть среди них настоящие шедевры. Но вот вопрос: почему, в таком случае, так называемая русская блатная песня всегда притягивала к себе не только «отверженных», но и представителей интеллигенции, писателей, поэтов? Значит, есть в ней и народность, и поэзия?
Можно приводить огромное множество примеров. Даже самый идейно выдержанный советский писатель, автор «Молодой гвардии» Александр Фадеев — и тот попал под её обаяние. Один из молодогвардейцев, уцелевших после разгрома подпольной организации Краснодона, Ким Иванцов, в воспоминаниях «Гордость и боль моя — “Молодая гвардия”» пишет:
«От С. Преображенского я узнал об интересе Фадеева к блатным песням. Я тогда не придал этому особого значения. Подумал, ну услышал писатель на какой-то дружеской вечеринке неплохую, берущую за душу воровскую песню. Вполне возможно, она запала в его душу. Но чтобы привязаться к ней — такое я исключал.
Потом о доброжелательном отношении Фадеева к блатным песням рассказывал мне киноартист Владимир Иванов, с которым я дружил. Он несколько раз вместе с Фадеевым бывал в дружеских компаниях и там слышал песни преступного мира в исполнении некоторых лицедеев, наблюдал, как Фадеев с усладой подпевал им.
Могло и такое быть. Но при чем здесь любовь к тем песням? Любовь — это ведь совсем другое понятие. Ее, идущую из самой глубины сердца, невозможно ни с чем сравнить или спутать.
Впоследствии были свидетельства других людей, в их числе жены писателя Юрия Либединского — Лидии Либединской. Из её воспоминаний вырисовалась вот такая картина.
В 1924 году Александр Фадеев уезжает в Краснодар. Вначале он работает инструктором Кубано-Черноморского обкома РКП(б), затем секретарём одного из райкомов партии. Однако склонность к литературной работе одерживает верх, он получает назначение в краевую газету “Советский Юг” и переезжает в Ростов-на-Дону. Вечерами, после работы, Александр Александрович любил в одиночестве прогуливаться по городским улицам, обдумывать увиденное и услышанное во время частых командировок по Краснодарскому краю. В то время такие прогулки были небезопасны, однако Фадеев давно привык к подобному отдыху на открытом воздухе, а привычка — вторая натура.