Владимир Даватц. “На Москву”
К Ростову
Январь 1920 года. В пути. Сегодня утром в нашу теплушку вошел капитан Д. и сказал: “Поздравляю вас с Новым годом и новым походом”. В этом уже и до его прихода не было никакого сомнения. Нас еще до чая вызвали спешно грузить снаряды: видно было, что куда-то мы спешим, и, слава Богу, на этот раз не от Москвы, а на Москву. Все было охвачено каким-то радостным волнением: как будто и впрямь кончался этот бесконечный “драп”, по образному кадетскому выражению.
Я вспоминаю, как полмесяца тому назад я робко вступил в Ростове на наш бронепоезд. Тогда говорили, что мы сразу едем в бой. Но вместе с остальными “драпающими” мы переехали через мост у Батайска и засели в безнадежной дыре — Старо-Минской. Засели в каком-то раздумье. Потом пришли вести о взятии красными Ростова и Таганрога. И мы, простояв с неделю в Старо-Минской, “драпанули” прямо на Екатеринодар, задержавшись на станции Тимашевка. А теперь, должно быть, что-то произошло: нас отправляют, кажется, отвоевывать Ростов. Да, полмесяца я уже солдатом. А ведь почти только месяц тому назад я сидел в качестве члена Управы в Харькове, который судорожно сжимался от наступающих красных. Встречались, говорили, что-то делали, что-то подписывали, а сами думали: как уехать? как бы не застрять в этой сутолоке “разгрузки” ? Мне удалось выбраться за два дня раньше Управы, хотя, простояв на вокзале эти два дня, я, как оказалось, уехал с Управой в один и тот же день, 25 ноября. Было мучительно стыдно за свою слабость. Вспоминались слова одного из коллег:
— В этот момент никто не должен уходить со своего поста.
И, сидя в ожидании отправления в темном коридоре на каком-то столе, я мучительно думал о том, что на моей общественной репутации легло тяжелое несмываемое пятно. Что когда, допустим через месяц, мы выгоним из Харькова большевиков, трудно мне будет заговорить тем тоном, на который я до сих пор имел право. И вспомнилась моя последняя статья в “Новой России”, статья, которая написана была поистине моими нервами и кровью. “Если, чтобы истинно полюбить, — писал я, — надо оставить отца и матерь свою, то теперь наступает этот час больше, чем когда-либо прежде. И может быть, именно теперь, когда враг временно торжествует, нужно не уходить в свою скорлупу, но громко и смело закричать: “Да здравствует Добровольческая армия”. Статья произвела впечатление: ко мне подходили прямо на улице и пожимали руки. Даже Евграф К., член Церковного Всероссийского собора, который, по-моему, терпеть меня не может, остановился, встретив меня у редакции, и сказал что-то прочувственное. И вот теперь первое, что я делаю, — уезжаю раньше, чем я имею право уехать.
И тут, в этом темном коридоре, блеснула в первый раз яркая мысль. Можно искупить эту вину и смыть со своего имени этот позор: надо вступить в армию. Сколько раз до этого та же мысль тревожила мою совесть. Но тогда была у меня моя мать. Я бросил ее теперь накануне ее смерти. В маленькой комнатке моих друзей, покинутая мною, она найдет себе вечный покой. Но ведь иначе было нельзя. И теперь я свободен. От всех, кого я люблю, я имею право потребовать, чтобы они не мешали моему решению, — от всех, кроме нее. Последнее служение моей родине должно быть таким, чтобы отбросить все личные привязанности, потушить в себе все иные помыслы, кроме одного: отдать, если нужно, свою жизнь. И как-то особенно ярко вспомнился сонет, который я написал несколько лет тому назад:
И было сказано: на лютне у тебя Всего лишь три струны под нежною рукою, Их берегись порвать — с последнею струною Порвется голос твой и жизнь сгорит твоя… И в бурном омуте прошло немало лет. Звучал огонь любви и холод расставанья. Звучали радости, победы и страданья: Две струны порваны, двух струн на лютне нет. Но есть одна струна, не порвана доныне. Я с ней слагаю гимн единственный святыне, Что властвует всецело над душой. Для родины моей, несчастной и усталой, Струну последнюю я рву на лютне старой. И блещет молодость, и крепнет голос мой. Но есть одна струна, не порвана доныне.Но я решил еще попробовать приложить свои силы в Ростове. Там была газета, там был Центральный Комитет нашей партии, туда стекалось со всех концов самое яркое, самое интеллектуальное. Туда, в эту столицу России, потянулся я с волною всероссийского беженства. Промелькнули две недели переезда, который можно назвать просто кошмаром. В грязной холодной теплушке, в поезде, где умирало почти ежедневно по человеку, плечо к плечу с больным офицером в сыпном тифу. Но весь этот кошмар принимался мною без ропота, без страха. Принимался он как испытание моей силы и моей воли, как тренировка для будущих испытаний и будущих кошмаров. И спокойно, и твердо, без психологии беженца, прибыл я в Ростов.