-- Не то что голод, а жажда. Глоток бы воды...
-- Зачем же воды, коли есть мед да брага? -- подал голос сторож.
-- Где, дедушка?
-- Да вон сейчас тут, около Боровицких ворот, царское кружало, -- буде твоя милость только не погнушается сесть за один стол с подлым народом.
Курбский, проведший не один год среди "подлого народа", не стал гнушаться и пять минут спустя, в сопровождении своего казачка, входил уже в кружало.
Кружалами, где народ "кружит", в старину назывались попросту питейные дома. Впрочем, кроме напитков, там можно было получать и разного рода снедь. Поэтому Курбский, присев о край длинного стола в красном углу, очищенный для него "подносчиком", велел подать чего-нибудь посытнее для Петруся, себе же потребовал только кружку меда.
-- А сам, господин честной, ничего не покушаешь? -- спросил подносчик, принеся Петрусю кулебяки, на которую тот накинулся голодным волком.
-- Нет, -- отказался Курбский, невольно поморщась, -- очень уж тут у вас душно: дышать нечем.
-- О! Это недолго справить.
И расторопный малый поднял опускную раму и подпер ее деревянными подпорками. С наслаждением вдыхая струю пахнувшего снаружи свежего воздуха, Курбский отпил полкружки, а затем с любопытством огляделся.
Помещение кружала было самое незатейливое: просторная, но простая бревенчатая изба; несколько покрытых грубыми скатертями столов с некрашеными скамьями без спинок; в глубине огромная, неуклюжая печь с лежанкой, да хозяйская стойка, за которой по всей стене полки с посудой, и тут же висящий оловянный умывальник с полотенцем -- для посетителей, желавших умыть руки; но полотенце, по-видимому, не первой свежести.
Хотя день был будний, но час был положенный обеденный: в те патриархальные времена как вельможи, так и простолюдье обедали в полдень. Так все столы кругом были заняты. Шнырявшие взад и вперед молодые парни-подносчики, в красных рубахах и с белым полотенцем под мышкой, то и дело утирали полотенцем пот, катившийся с их разгоряченных лиц в три ручья, а вслед за тем, конечно, не задумывались обтирать тем же полотенцем подаваемую посетителям посудину. Откушав, некоторые из посетителей оставались еще поиграть в шашки либо в зернь (игра в зернь на чет и нечет); большинство же, разомлев от еды, отправлялись тотчас, по тогдашнему обычаю, домой на боковую, -- кто на часок, а кто и на два.
Наружные двери беспрестанно хлопали, выпуская одних и впуская других. Так, вскоре за Курбским, вошли один за другим еще двое: толстенький купчик в охабне синего сукна с закинутыми назад рукавами и субъект неопределенной профессии с сизым носом и в поношенной, кургузой епанче. Купчик, быстро оглядевшись, поманил к себе пальцем одного из подносчиков, сунул ему что-то в руку и кивнул на красный угол, где поместился Курбский с Петрусем. Подносчик мигом очистил ему желаемое место, спровадив за дверь сидевшего рядом с казачком сермяжника.
-- Что, милый паренек, кулебякой балуешься? -- отнесся купчик с ласковой важностью к Петрусю. -- Есть можно?
-- Ничего себе: даже очень хороша... -- отвечал Петрусь с полным ртом.
-- Ну, так и мне подай-ка кулебяки, да уже сразу два добрых куса, -- заказал купчик подносчику.
-- А пития какого твоя милость прикажет? -- предложил подносчик. -- Есть всякое: ренское, угорское, мальвазия...
-- И все-то, я чай, московского производства?
-- Знамо, московского; а то еще какого ж?
-- Эх ты, фофан! Проваливай! Да куда ж ты? Постой! Нацеди-ка мне жбанчик браги, да смотри, чтобы играла и пенилась, как быть следует.
Между тем кургузый, который уже при входе своем был, казалось, навеселе, подошел к стойке. Повелительным голосом приказав налить чарочку "сивалдая" (сивухи), он разом опрокинул ее в горло; после чего колеблющейся, как бы порхающей походкой направился туда же, где пристроился купчик.
-- Хлеб да соль! -- с поясным поклоном обратился он к Курбскому, а потом и к купчику. -- Зван бых и придох.
Курбский показал вид, что не слышал; купчик же снисходительно усмехнулся:
-- Кто тебя звал, забубенная башка?
-- Кто зовет добрых людей в кружало царево, как не отечественная хлебная слеза?
-- Хлебная слеза?
-- Да, что старого и малого под тын кладет. Руси есть веселие пити -- не может без того быти. Не примите ли, государи мои, в свое общество?
-- Что ж, садись, пожалуй, гость будешь, -- великодушно снизошел за себя и за других купчик. -- Потеснитесь, православные.
Занимавшая нижний конец стола компания серых мужичков потеснилась не очень-то охотно; но между крайним из них и сидевшим около Курбского сухопарым, смиренного вида мужчиной в черной "однорядке" (однобортном, долгополом кафтане без ворота) образовалось все-таки достаточное пространство для кургузого. Считая его уже как бы своим гостем, купчик покровительственно спросил его, не желает ли он тоже какого-либо брашна.
-- Ужо виднее будет, -- был ответ. -- А для почину выпить бы по чину.
-- Хлебной слезы? Хе-хе-хе! Эй, малец, подай-ка хлебной. А ты, милый человек, складно, вижу, говоришь: верно, в грамоте умудрен?
-- Сподобился малость: в чернилах рожден, бумагой повит, концом пера вскормлен.
-- Инако сказать: приказная строка, крапивное семя, -- неожиданно выпалил тут смиренный однорядец.
-- Ах ты, такой-сякой! -- оскорбился приказный и ударил себя в грудь кулаком. -- Я сам себя хоть кормлю, а ты при чем состоишь?
-- Я-то?
-- Да, ты.
-- При христианском тоже деле -- при монастыре.
-- Да ведь не монашествующий?
-- Нет еще... В смиренномудрии и покорстве судьбе спасаюсь покуда лишь от коловратностей жизни...
-- И зубами за других работаешь? -- насмешливо перебил приказный. -- Тоже свят муж -- монастырский захребетник! Только пеленой обтереть да в рай пустить.
Даже мужичков смех взял. Сам смиренник готов был, кажется, окрыситься; но купчик принял его сторону.
-- Ну, полно, милый человек, -- заметил он насмешнику. -- Захудал, вишь, от "коловратностей"; дай нагулять себе тело. Все же не совсем пустосвят, монастырю своему верен, не какой ни на есть беглый расстрига, Гришка Отрепьев.
-- Гм... -- промычал приказный и, лукаво подмигивая одним глазом, спросил пониженным голосом. -- А твое степенство как насчет оного Отрепьева смекаешь?
-- То есть, как смекаю?
-- Да как ты его понимаешь? Точно ли он простой расстрига?
-- Коли самим благоверным царем нашим всенародно объявлено.
-- Да для чего, спроси, объявлено?
-- Для чего?
-- Может, для того, чтобы глаза отвести. Молва ходит, говор бродит; где наткнется, там и приткнется.
И, как бы в рассеянности схватив стоявший перед купчиком жбан с брагой, приказный присосался к нему, пока не вытянул доброй половины, после чего окинул окружающих смелым взглядом и прищелкнул языком.
Всем, казалось, стало как будто не по себе. Особенно же струхнул монастырский захребетник.
-- Владыко живота моего! -- пробормотал он, крестясь. -- Все это пустобрешество...
Но захмелевший приказный, как борзый конь, принятый в шенкеля, закусил уже удила.
-- Пустобрешество? -- подхватил он. -- Га! Уж коли на то пошло, то скажу прямо: хоть и объявлен тот человек расстригой Отрепьевым, а взаправду-то он вовсе не расстрига, да и не Отрепьев...
-- Прекрати! -- прервал его опять захребетник. -- Видно, ты о двух головах.
-- Чем тяжелее язык, тем легче речи, -- заметил купчик. -- Мало ли кто себя за кого выдает! А коли приказано нам почитать его за самозванца...
-- Приказано! -- вскинулся охмелевший. -- Нешто мыслям своим что прикажешь?
-- Так кто же то по-твоему?
-- Кто? Да я жив быть не хочу, коли то не подлинный царевич Димитрий! Потолкуем с тобой вразумительно. Будь он просто беглый расстрига, так зачем бы великому государю трепетать его, как буки, нарочито посланиями разуверять народ?
-- Да что, и правда ведь... А ты как полагаешь, господин честной? -- обратился купчик к Курбскому.