Выбрать главу

Глава шестнадцатая

КТО БЫЛ ОГУРЕЦ И ЧЕМ КОНЧИЛАСЬ ЕГО ВСТРЕЧА С ЦАРЕВИЧЕМ

В последних числах того же апреля месяца, в городе Путивле названный царевич Димитрий целый вечер совещался опять с двумя безотлучными теперь советчиками своими -- иезуитами Николаем Сераковским и Андреем Ловичем. На столе перед ними была разложена большая карта Старого Света. Наклонившись над картой, Димитрий показывал патерам окружный морской путь вокруг Африки на Индию.

-- Ведь им, сами видите, приходится каждый раз огибать вот мыс Доброй Надежды, -- говорил он, -- а нам из Москвы прямехонько через Астрахань и Каспий.

-- Но от Каспия еще через всю Персию, -- возразил Сераковский.

-- Да что Персия! Разве Александр Великий не перешагнул ее точно так же почти без всякой задержки?

-- М-да, -- протянул патер, обмениваясь с своим младшим собратом многозначительным взглядом. -- Но Александр Великий не засиживался три месяца слишком без движения в Путивле.

Это было не в бровь, а в глаз; царевич так и вспыхнул.

-- От вас, clarissime, я, кажется, менее всего заслужил бы такой упрек! Если я с нашими слабыми силами не трогался до сих пор с места, то не по вашему ли совету?

-- Верно... Московское войско ведь во много раз сильнее нашего...

-- И все-таки за те же три месяца не может взять Кром! Значит, пока мы ничего не потеряли...

-- А время для его царского величества между тем не пропало бесплодно, -- вступился тут патер Лович, -- мы усердно упражнялись в науках...

-- И начали совершенно ведь случайно, -- подхватил царевич. -- Вижу на столе у патера Андрея раскрытую книгу...

-- Что это, -- говорю, -- у вас?

-- Сочинение Квинтилиана.

-- Какого такого Квинтилиана?

-- А Марка-Фабия, римского оратора и словесника начала христианской нашей эры.

-- К стыду моему, -- говорю, -- никогда об нем не слышал! О чем же его книга?

-- О писаниях греческих и римских.

-- Любопытно?

-- И очень даже. Угодно послушать?

"И стали мы читать вместе изо дня в день. Потом принялись за грамматику..."

-- А теперь и за философию, -- добавил молодой иезуит.

-- Все это препохвально, -- сказал Сераковский. -- Будущему монарху нельзя не быть просвещенным, особенно монарху такой страны, как Московия, утопающей еще в глубоком невежестве.

-- А вот погодите, -- с оживлением перебил Димитрий, -- у меня везде заведутся народные школы, в больших городах -- академии...

На тонких губах иезуита заиграла ироническая улыбка.

-- Вопрос лишь в том, государь, где вы возьмете для них между московитянами хороших учителей?

-- Да я буду посылать для этого молодых людей на выучку в Краков, в Прагу, в Лейпциг...

-- Прекрасно. Но ранее просвещения, казалось бы, необходимо укрепить в народе корни истинной веры.

-- Что русский народ -- богомольный, вы, clarissime, наглядно видите здесь же в Путивле: с тех пор, что сюда, по моему приказу, перенесена из Курска чудотворная икона Божией Матери, здесь такой наплыв богомольцев...

-- А к нам, иноверным слугам церкви, народ начинает уже привыкать, -- досказал опять Лович. -- Давно ли, кажется, на наши тонзуры и черные рясы глядели здесь все с недоверием; а теперь первые горожане приглашают нас к себе запросто в дом, просят обучать грамоте их детей; а дети бегут нам сами навстречу, принимают от нас гостинцы... Один мальчик умолял меня даже взять его с собой в Москву, и у меня есть полная надежда обратить его в католичество.

В это время тихонько растворилась дверь, и послышался знакомый всем трем собеседникам голос:

-- Можно войти, сударь?

Все трое разом оглянулись. Но стоявший на пороге высокого роста странник с истомленным, сильно загорелым лицом и с длинным посохом в руках показался им с первого взгляда совсем чужим.

-- Ужели я так уже переменился, государь? -- спросил с улыбкой странник.

По этой улыбке Димитрий сразу узнал своего единственного истинного друга.

-- Михайло Андреич! Ты ли это? А я думал, что тебя и на свете-то давно нет.

И, быстро подойдя к Курбскому, Димитрий крепко его обнял и расцеловал.

-- Где ты это, братец, пропадал?

-- Все в Москве, -- отвечал Курбский. -- Не мог благоуспешно выполнить твое поручение, государь: Годунов не давал ответа, да и не отпускал из Москвы. А тут он сам внезапно скончался...

-- И до нас уже о том весть дошла: привез ее Авраам Бахметев. От него же мы знаем про предсмертную волю Годунова, чтобы Басманов перенял начальство над всеми войсками.

-- То-то он по пути обогнал нас! -- воскликнул Курбский. -- Ну, теперь, государь, твое дело наполовину уже выиграно.

-- А разве Басманов не против меня?

-- Думаю, что нет. Зачем бы ему-то было дважды навестить меня, так много расспрашивать про тебя? Зачем бы он помог мне потом уйти из Москвы?

-- О! Коли так... Но расскажи-ка, расскажи по ряду, что было с тобой.

И стал Курбский рассказывать. Относительно Маруси Биркиной он упомянул только вскользь; даже имя ее произнести было ему теперь больно. Но что задело было Димитрию и обоим иезуитам до какой-то купеческой дочки! Выслушав подробный отчет Курбского о приеме его Годуновым, о посещении его Басмановым и о собственном его, Курбского, побеге из Москвы, они осыпали его вопросами о сыне Борисовом, теперь царе Федоре, о боярской думе, о настроении москвичей.

Расспросы эти были прерваны приходом маленького секретаря царевича. Пан Бучинский приветствовал Курбского чуть ли не также сердечно, как и сам царевич; после чего обратился к последнему:

-- А я, ваше величество, должен обеспокоить вас экстренным делом.

-- Что такое?

-- Да вот вместе с князем Курбским прибыл сюда один странник...

-- Да, государь, -- подхватил Курбский. -- Он прямо из Углича.

Димитрий весь вздрогнул и изменился в лице.

-- Из Углича? -- повторил он. -- Но что ему нужно от меня?

-- Он Христом Богом молит дать ему сейчас взглянуть на ваше величество, -- отвечал Бучинский. -- Не ест, не пьет, пока не узрит вас.

-- Да, преупрямый старик, -- подкрепил Курбский. -- И дорогой сюда, кроме хлеба да воды, ничего в рот не брал. Он помнит тебя, государь, ведь еще с малых лет. Утешь уж старика!

-- Да кто он такой? Чем был тогда в Угличе?

-- Этого он мне не хотел сказать. Называет же себя просто Огурцом.

-- Изволите видеть! -- вмешался тут патер Сераковский. -- Все это весьма и весьма подозрительно... Давно ли священная жизнь вашего величества едва не пресеклась от таких же чернецов, подосланных из Москвы?

-- Может ли быть! -- воскликнул Курбский. -- На жизнь твою, государь, злоумышляли?

-- Один из них раскаялся и сам же отвел от меня удар, -- уклончиво отвечал царевич, видимо смутившись, и окинул обоих патеров хмурым взглядом. -- Будет об этом! А странника я сам расспрошу. Будьте любезны, пане Бучинский, ввести его к нам.

"За что он сердит как будто и на себя, и на патеров? -- недоумевал Курбский. -- Уж не расправился ли он, по их совету, чересчур жестоко с теми чернецами?"

То, что он узнал впоследствии о недавнем покушении на жизнь Димитрия, подтвердило его догадку. Оказалось, что с месяц назад в Путивле появилось трое каких-то неведомых монахов с грамотами от Бориса Годунова к духовенству и к народу. Прочитывая эти грамоты всенародно на площадях и перекрестках, монахи подбивали своих легковерных слушателей схватить "расстригу", самозванно именующего себя сыном блаженной памяти Ивана Васильевича, и отправить в цепях в Москву, за что-де настоящим государем Борисом Федоровичем будут щедро награждены. Схваченные сами и представленные Димитрию, мутители продолжали упорствовать на своем, пока им не пригрозили пыткой. Перед мучениями пытки один из них не устоял. Повалившись в ноги царевичу, он выдал, что у одного из его товарищей в сапоге между подошвами спрятан смертоносный яд; что яд тот имелось в виду подмешать к ладану, которым окуривали бы царевича в церкви; выполнить же это взялись двое московских бояр, незадолго перед тем передавшихся царевичу, но на самом деле по-прежнему верных еще Годунову. Притянутые в свою очередь к допросу, оба боярина повинились и были расстреляны на площади, а два нераскаявшихся монаха были пытаны в темнице, где все еще не могут оправиться от причиненных им телесных повреждений...