Выбрать главу

-- А что, коли ты и есть тот самый жилец царевича Димитрия и принял на себя с великим бесстыжием сан царского сына? Покайся, покайся, поколе еще не поздно! Вспомни Страшный Суд, не погуби души своей! На Суде Божьем право пойдет направо, а криво налево...

До этой минуты Димитрий выказывал необыкновенное самообладание. Только некоторая порывистость и металлическая звучность голоса, судорожная игра мускулов то красневшего, то бледневшего лица выдавали его крайне напряженное душевное состояние. Но брошенное ему теперь странником прямо в глаза обвинение в самозванстве с такою силой ударило по его возбужденным нервам, что он схватился вдруг руками за голову и пронзительно крикнул:

-- Бога ради, уведите его!..

Пан Бучинский не замедлил исполнить приказание. Но едва лишь дверь затворилась за обоими, как Димитрий упал в кресло и, закрыв лицо руками, истерически разрыдался. То был настоящий нервный припадок с плачем и смехом, с корчами и пеною у рта... Бившегося в судорогах Курбский едва мог сдержать в своих крепких объятиях. Один из патеров усердно смачивал ему виски и темя какою-то эфирною жидкостью, а другой, долгое время безуспешно, разжимал ему зубы, чтобы заставить выпить глоток воды. Наконец-то припадок стал утихать.

-- Прошло... дайте вздохнуть... -- прошептал царевич по-польски, глубоко переводя дух. -- А ты, милый, не отходи, оставайся... -- прибавил он по-русски.

И, сжав руку Курбского своею влажною рукой, он с закрытыми еще глазами, в полном изнеможении, откинулся на спинку кресла.

Патеры отошли к окну и стали о чем-то тихонько совещаться. Судя по долетавшим до Курбского отдельным словам, говорили они меж собой по-латыни. Старший на чем-то настаивал, младший почтительно возражал. Тут Сераковский сказал что-то про общину Иисуса и про "malum necessarium" (необходимое зло), да таким повелительным тоном, что Лович молча поклонился и с опущенной головой вышел. "Что это они опять затевают? -- спрашивал себя Курбский. -- У иезуитов ведь цель оправдывает всякие средства, даже самые преступные..."

А Сераковский, подойдя опять к царевичу, заговорил с ним своим обычным медовым голосом, убеждая не придавать значения вздорным словам какого-то старика-сумасброда.

-- Но по приметам он вначале ведь готов был признать вас, хотя не видел вас с раннего вашего детства, -- говорил патер. -- А в Жалосцах, помните, у Константина Вишневецкого вас тотчас узнал другой угличанин, Юрий Петровский.

-- Который потом оказался поджигателем и святотатцем! -- с горечью добавил царевич. -- Можно ли такому человеку придавать какую-либо веру? Да вот вам лучший друг мой -- Курбский: он молчит, но отворотил от меня лицо; значит, и он сомневается уже во мне.

-- О, нет, государь! -- сказал Курбский, краснея и заставляя себя взглянуть прямо в глаза Димитрию. -- Ты сам ведь всегда твердо верил, что ты -- сын Грозного царя, и доколе ты в себе не изверишься, я слепо буду идти за тобой, с радостью сложу за тебя голову...

-- Спасибо тебе, друг, за это слово! -- с чувством проговорил Димитрий и, обернувшись к освещенному неугасимой лампадой образу Богоматери с Младенцем, торжественно поднял правую руку. -- Клянусь именем нашего Спасителя и Пречистой Девы, что до сего часа я никогда не сомневался в том, что я истинный царевич. Но теперь... Даже эти приметы меня смущают.

-- Как так, ваше величество? -- спросил Сераковский. -- Я вас, простите, не понимаю. Уж чего доказательнее этаких примет?

-- Да откуда они взялись у меня?

-- Как откуда? От рождения, конечно.

-- То-то, что и этого я наверное не знаю. От припадков моих память у меня относительно всего моего детства точно отшибло. Помню только, как в тумане, что играл я с другими детьми на каком-то дворе; что бывали у меня припадки; что лечил меня от них лекарь Симон. Помню еще, что после одного такого припадка я очнулся в какой-то закрытой повозке. Когда я хотел тут приподняться, то надо мной наклонился все тот же лекарь Симон. "Лежи, лежи!" -- сказал он и дал мне испить чего-то. И заснул я снова, спал крепко и долго... Потом вижу вокруг себя уже людей в черных рясах -- монахов... Потом... приключилась со мной тяжкая болезнь, я целые дни, а может и недели лежал в огневице (горячке) без памяти. Когда же встал опять, то на лбу и под глазом у себя нащупал бородавки. Были ли они у меня раньше, нет ли, -- ей Богу, не знаю: память у меня тогда, как сказано, совсем ослабела. Но бородавки те были мне противны, и я стал умолять Симона их отрезать. "Боже упаси! -- сказал он, -- это твои царские приметы; но до поры до времени ты должен скрываться от людей". А тут и сам он слег -- и уже не встал. Но перед своей кончиной он успел сдать меня с рук на руки одному монаху, чтобы тот хранил меня, пока я не войду в лета и пока сам не заявлю себя сыном Грозного, Димитрием. Кто же я теперь? Димитрий или только его бывший товарищ?

-- Без всякого сомнения, вы -- Димитрий, -- отвечал патер. -- Кроме бородавок, у вас есть ведь и другие приметы: родимое пятно под локтем...

-- Да не могли его, как и бородавки, привить мне Симон во время моего беспамятства? Он был таким искусным врачом...

-- Ну, уж родимого-то пятна не привьешь! Потом ваши руки разной длины...

-- Да что ему значило вытянуть мне тогда же без моего ведома одну руку против другой? О, Боже праведный, просвети меня! Верить ли мне еще в себя?

-- Верьте, государь, и вера ваша спасет вас! -- убежденно сказал иезуит. -- Вы -- царевич и не можете не быть им! Царя Бориса ведь уже нет, престол московский свободен...

-- А сын Бориса, Федор?

-- Шестнадцатилетний-то мальчик? Его ли слабыми руками, скажите, держать бразды правления такой державы, как Великая Россия! Ему ли очистить Авгиеву конюшню боярской думы, противостоять тайным проискам и козням иноземных держав! На это нужен муж зрелый, светлого разума и неуклонной воли, испытавший всякие превратности и, в то же время, прошедший все искусы придворной жизни. А кто же к этому более подготовлен, чем вы, государь?

-- "Подготовлен", говорите вы? А что, если меня, в самом деле, нарочно подготовили к этой роли ради каких-то своекорыстных целей? Что, если мною рассчитывают играть потом, как бездушной пешкой? Но я не дам играть собой, о, нет!

Димитрий горделиво выпрямился, и глаза его засверкали.

-- Вот этаким я люблю вас, государь! -- сказал патер, по-видимому, с искренним восхищением. -- Да кому, скажите, какая была надобность в такой недостойной комедии с вами?

-- Кому? Да хоть бы московским опальным боярам, чтобы, во что бы то ни стало, свергнуть Годунова.

-- Но зачем они тогда молчали бы до сих пор о себе?

-- Затем, чтобы я сам не сомневался в моем царском призвании и никогда не изменял этому призванию, всегда оставался тем же царевичем Димитрием...

-- И этим самым покоряли бы все сердца? -- с улыбкою досказал Сераковский. -- Ах, ваше величество! Ужели за четырнадцать лет такие "благодетели" не выдали бы себя вам невольно так или иначе? Их, поверьте мне, вовсе и не существует, а что до окружающих вас, то между ними нет ни единого человека, кто вполне искренно не считал бы вас сыном Ивана Грозного.

-- А вы оба, перед которыми я раскрыл мою душу, не отвернетесь от меня?

-- Что вы, что вы, государь! Мы, если возможно, после такой исповеди еще более вам преданы. Князю Курбскому вы ведь первый друг; а для меня, как и для патера Ловича, с вашим царским званием связано дальнейшее процветание святой католической церкви; мы в каждом письме нашем в Рим доносим его святейшеству папе об вас, как о законном наследнике московского престола и надежде нашей церкви; так нам ли от вас отступиться?

-- Но пан Бучинский тоже слышал, в чем обвинял меня этот сумасшедший старик...