-- Но ты мне про своего нового приятеля до сего времени ничего не сказывал?
-- Не сказывал, потому что ознакомились-то мы с ним только вчерашний день.
-- Не тогда ли, когда ты отпросился у меня в Кремль -- поглядеть на царский выход из Успенского собора?
-- Как раз. Как сняли тут все свои шапки, глядь, у одного малого лоб выбрит тоже по-хохлацки. Ну, а свой своему поневоле брат. Я -- к нему; разговорились. Стал он тут бахвалиться передо мной хоромами своего боярина, да расписал такие чудеса, что меня сумление взяло.
-- Коли не веришь, -- говорит, -- так зайди хоть нарочно: весь терем его тебе сверху до низу покажу.
-- Так вот боярин твой, -- говорю, -- и дозволит нам расхаживать по своему терему!
-- Вестимо, -- говорит, -- без него. Примерно завтра они с боярыней званы во дворец на вечерний пляс. Заходи вечерком...
-- И ты зашел, не спросясь даже у меня?
-- Да ведь ты, княже, меня в дом к ним, пожалуй, и не пустил бы...
-- А! Так боярин этот из моих недоброжелателей? Уж не князь ли Татев?
-- Ой, нет, нет! К этому людоеду я и сам бы не сунулся. Так вот, прихожу я туда, обошли мы этак три-четыре палаты, осмотрели всякую штуку, как вдруг под окнами грохот. Что такое? Ан подкатила колымага, господа вернулись уже из дворца. Забегали тут люди по дому, заметались туда-сюда.
-- Тише вы, не шуметь! -- гаркнул боярин. -- Зажечь огни в светлице! Сейчас будут ко мне бояре на большой совет, только с заднего крыльца...
"Гай, гай! -- думаю себе. -- Во дворце веселие и пляс, а они, вишь, сбираются тут на большой совет, да крадучись с заднего крыльца. Знать, неспроста!"
-- А тебя-таки не заметили? -- прервал рассказчика Курбский.
-- Нет, мы с приятелем притулились за дверью, а как прошел далее боярин, мы шмыг в темный переход.
-- Ну, братику мий, -- говорит приятель, -- теперычка утекай до дому.
-- Утечешь! -- говорю. -- Ведь с заднего-то крыльца, слышал, сейчас гости будут?
-- Ось казусное дело! Куда же мне скрыть тебя?
-- А в какой ни на есть чуланчик, -- говорю. -- Верно, найдется?
-- Как не найтись...
-- Так что же?
-- То-то вот, -- говорит, -- что чуланчик мой как раз около светлицы нашего боярина, где будет сейчас большой совет, а ты, не дай Бог, чихнешь...
-- С чего мне чихать-то?
-- С пыли: больно там уж пыльно...
-- Не чихну! -- говорю, -- заспокойся. А мне, братику, куда занятно бы послушать, о чем этакие умные люди промеж себя речь ведут! Кабы только еще в щелочку одним глазком взглянуть: николи ведь вблизи царских вельмож еще не видел...
-- Аль показать? -- говорит, а сам смеется. -- Ведь у меня из чуланчика туда для себя дырочка просверлена!
-- Ну, хитер же ты! -- говорю. -- Покажи. Во век не забуду!
А он и рад. Провел меня в свой чуланчик; в окошечко его самодельное из светлицы уже свет к нам брезжит: зажгли, значит, огни. Глядь, поодиночке сбираются и гости. Хозяин всякого встречает с поклоном, всякого по имени и изотчеству величает...
-- Так что ты всех их мог бы, пожалуй, назвать поименно? -- спросил Курбский.
-- Мог бы, княже, но, прости, и тебе не назову.
-- Ну, и что же дальше?
-- Ну, вот, как собрались, хозяин и говорит им, что, так и так, мол, созвал он их нарочно в столь позднюю пору прямо-таки из дворца, чтобы тем часом, что поляки там веселятся, потолковать келейно. Да чего я тут наслышался -- крий, Мати Божа!
-- А говорил больше все хозяин?
-- Все он один; те только, знай, поддакивали. Каждое слово его словно ножом врезалось мне в память. Начал он с того, что послы-де польские требуют теперича для своего короля Сигизмунда не токмо уже Северскую землю и Смоленск, но и Новгород Великий, Псков, Луки, Торопец, Вязьму, Дорогобуж и иные прочие русские города; что были те города некогда будто бы литовскими, а Литва-де искони была польская.
Тут все бояре как завопят в один голос:
-- Лгут они, вражьи дети! И Литва-то сама не польская. Да этак скоро пол-Руси у нас отберут!
-- И отберут, -- говорит хозяин, -- коли мы дадим им, окаянным, еще царить над нами. Нонече ведь еще, -- говорит, -- когда дьяк Грамотин позвал королевских послов на царскую хлеб-соль -- те спрашивают первым делом, посадит ли государь их за один с собой стол. Когда же дьяк им в ответ, что у нас, русских, никому-де не положено сидеть за одним столом с царем, окроме царицы, они уперлись: "А мы имеем, мол, повеление от его королевского величества требовать себе место за царским столом; буде же нам в том откажут, то не шли бы вовсе на брачный пир". Спасибо еще пану воеводе, что вступился в дело: сошлись хошь на том, чтобы старшему послу, Олесницкому, сидеть по правую руку от царя за отдельным столом, а второму послу, Гонсевскому -- за общим столом с нами, боярами, но все же ведь на первом месте! А музыка за столом какая была? Все польская! А на чье здоровье заставили пить нас? На здоровье "друга нашего" короля польского, потом "великих" послов, потом и прочих "дорогих" гостей-поляков! И те первые же хором орали по-своему: "Виват!" А к концу стола все перепились заморскими винами, да во хмелю принялись поносить наши стародавние обычаи, нашу святую церковь такими словами, что святых вон выноси. А мы молчи, покуда самих нас, всю Русь православную, не перерядят в польские жупаны, не перекрестят в латынскую веру! И сам народ наш это уже чует. "Статочное ли дело, -- говорит народ, -- чтобы русская царица была еретичкой? Не срам ли для русского боярства, что царь пренебрег всеми московскими боярышнями и взял себе жену из поганой Польши? И в угоду ей и ее родичам на царской кухне все кушанья готовятся на польский лад, жарят и варят телятину*, ажно поваров омерзение берет, и разносят они об этом молву по всему городу. Каждое утро в монастыре у царицы Марфы, а теперича и во дворце топили баню для царицы-полячки, а она хошь бы раз-то помылась! Сам государь хошь и ходит в церковь, да с целой оравой проклятых ляхов, а те водят туда с собой собак и оскверняют тем святыню. Церковные дома уже отняли у многих наших пастырей и отдали еретикам. Скоро, поди, и храмы Божии отдадут им!" -- Вот что говорит наш простой народ. А не ведает он еще того, что и сам-то государь перешел уже в латынство...
______________________
* В те времена русские вовсе не ели телятины.
Как только вымолвил это хозяин, все бояре разом загорланили:
-- Да быть того не может!
-- Слышать-то и мы уже кое-что слышали...
-- Иначе разве выдал бы он нас врагам нашим головою?
-- Да подлинный ли он еще сын Грозного царя?
-- Слово сказано, -- говорит тут хозяин, -- будь он настоящего царского рода, стал ли бы он губить свою родную православную Русь? А значит, он обманщик, самозванец! И мы, бояре, терпим на престоле такого проходимца? Кому, как не нам, отечество блюсти, быть щитом своего народа от иноплеменных? Их здесь в Москве всего на все тысяч пять; нас, русских -- сотни тысяч. Только ударить в набат...
На этом месте своего оживленного рассказа казачок умолк, чтобы глубоко перевести дух.
-- Ну? -- заторопил Курбский, которого охватывало также все большее волненье.
-- Дальше я уже не стал слушать: надо было улепетывать подобру-поздорову. Вывел меня приятель опять тихонечко из своего чуланчика, да разными переходами выбрались мы этак на заднее крыльцо.
-- Ну, спасибо, -- говорю, -- наслышался, чего никак уже не думал, не гадал!
А он меня за рукав.
-- Постой, друже, -- говорит, -- есть на тебе ведь нательный крест?
-- Как, -- говорю, -- не быть.
-- Так вынь-ка его.
-- Зачем?
-- Вынь! -- говорит. -- Иначе ведь не отпущу. Вынул я крест, а он:
-- Целуй мне его на том, что ни меня, ни боярина моего не выдашь.
Я было туда-сюда, отлынивать, а он все свое:
-- Слухай, чоловиче: дружба дружбой, а своя шкура все же чужой дороже. Ведь я тебя, коли на то пошло, не пожалею; крикну, так тебя сей же час схватят.
Этакий ведь Иуда! Что с ним поделаешь? Хошь не хошь, пришлось целовать крест...
-- Но я этого так не оставлю, -- объявил Курбский. -- Подай-ка мне ферязь и шапку.