Выбрать главу

Загурин проследил за тем, как новый наряд занимает стрелковые ячейки, укладывает на брустверы винтовки и устанавливает пулеметы, устраивается, насколько возможно, поудобнее. Бойцам здесь придется лежать целые сутки, до боли в глазах вглядываясь вперед, напряженно ловя каждый звук, каждое движение во вражеских окопах. Между ними и врагом - лишь проволока и несколько десятков метров открытого поля. Говорят и пишут: фронт, передовая линия обороны... Вот же он, фронт, вот же она, передовая линия обороны, эти несколько бойцов, полуголодных, озябших, отнюдь не могучих физически. Все неизмеримо проще, будничней, чем думают те, кто сейчас в тылу.

Только убедившись, что боевое охранение в порядке, Загурин двинулся обратно. Проходя по главной траншее, в стенках которой были вырыты бойцами ниши - на одного, на двоих, где, завесив вход плащ-палаткой и разведя костерок на перевернутой крышке котелка, можно поддерживать тепло, греть щи, писать домой письма, - он снова услышал разговор:

- А как ты думаешь, сидеть вот здесь, в холоде, под пальбой, когда даже снег вокруг от разрывов что сажа, - это не героизм?

В ответ молчали.

- Нет, ты скажи, героизм или нет? - настаивал первый голос.

Наконец второй мрачно и нехотя ответил:

- Если не ныть, то, может быть, да. А вообще-то, очень ординарно. Я не так представлял себе героизм.

- Это у тебя книжное представление о героизме. А по жизни - мы с тобой и есть герои. Это я не для хвастовства, а для констатации факта.

Такое определение героизма: "Если не ныть" - Загурину показалось тоже не очень верным, оно не вязалось с его представлением о героизме динамичном, деятельном, эффектном. Он хотел было заглянуть в нишу к беседующим, но фронт внезапно ожил. Должно быть, гитлеровцам опять померещилось. Снова загремели пулеметы, захлопали винтовочные выстрелы, в нёбе замигали ракеты, и вскоре возникла музыка. Из мерцающей дымки вместе с трассирующими пулями долетели звуки знакомой всем боевой песенки:

Все хорошо, прекрасная маркиза,

Все хорошо, все хорошо!..

Когда песенка затихла, голос фельдфебеля из немецкой роты пропаганды забубнил:

- Товарищи бойцы и командиры Красной Армии, переходите к нам... Не верите комиссарам и политрукам... Мы дадим вам пищу, дадим работу...

Загурин подал команду:

- Ну и поработаем! Прогреть оружие!..

Возвратясь под утро в свою, тоже смахивающую на нору, землянку, он нашел на постели знакомый серый конверт, очевидно в его отсутствие принесенный ночью с полевой почты. Жена писала, что в семье все благополучно, только с едой стало туговато; что она работает теперь на оборонном заводе; что ее премировали; что она беспокоится о его здоровье. "А просьбу твою выполнила. В воскресенье сходила по обоим адресам. Всего писать не буду, по только передай своему командиру, что ни там, ни там их нет, и где - узнать не смогла".

Это было ответом не столько Загурину, сколько Кручинину, который по сей день не имел сведений о семье. Письма его возвращались с пометкой: "По указанному адресу не проживает". Кручинин писал товарищам в Ленинград, но те или тоже ушли на фронт или дни и ночи просиживали на заводе, готовя оружие для армии, и не отвечали. Тогда вот он и попросил Загурина узнать через жену что-нибудь о Зине и дал адрес ее и адрес своей матери. Загурин был так огорчен письмом, что долго не мог продолжать чтение, понуро сидел, вглядываясь в прыгающий огонек масляной коптилки. Ему было больно за друга, молчаливо, в одиночестве, переживавшего свою тревогу.

От близкого разрыва мины плащ-палатка, прикрывавшая вход, взметнулась, и коптилка погасла. Загурин зажег ее и вновь принялся за письмо. Жена в заключение писала: "Поздравляю тебя с нашим праздником. Вспомни прошедшие годы, как мы встречали этот день".

Загурин взглянул на календарик, прибитый над постелью огромным ржавым гвоздем: праздник! Да, в самом деле, через два дня праздник, а он здесь даже счет времени потерял. Послезавтра - седьмое ноября.

Глава шестая

Неудачно съездив к Андрею на фронт, Зина не сразу набралась решимости пойти к его матери и, как ни стремилась поскорее увидеть детей, долго бродила по ленинградским улицам.

Навстречу ей двигались колонны бойцов, шли женщины и старики с лопатами и ломами, проезжали вереницы автомашин и танков. Аэростатчики вели под уздцы норовистые от ветра баллоны с газом для аэростатов заграждения. В небе, которое все дни было до отчаяния безоблачным, барражировали серебристые тройки воздушных патрулей. Зину толкали торопливые прохожие, обзывали ее дурой и раззявой, но она ничего этого не замечала.

Был тихий летний вечер, когда она добрела наконец до знакомого подъезда на набережной Малой Невы, поднялась по лестнице, на которой стоял мрак от синей краски на окнах, и подергала за медный шарик старомодного звонка. Кто-то отворил ей двери в темноте, она вошла в комнату, щурясь от вечернего солнечного луча - он бил прямо навстречу ей через окно, - и первое, что увидела, были живые черные, молчаливо ожидающие глаза под седыми бровями. Затем ураганом налетели ребятишки: - Мамочка приехала!

Зина схватила обоих и спрятала лицо под их жадно обнимающими, торопливыми руками. Когда она подняла на минуту глаза, свекровь уже стояла возле окна и смотрела на реку, по которой Крошка-буксир тащил огромную баржу, нацеливая ее под деревянный мост. Зине стало ясно, что старуха все поняла и говорить уже ничего не нужно.

Полетели дни, полные душевного напряжения. Ребятишек она снова взяла от свекрови домой, каждое утро водила их в детский садик и бегала в поисках работы. Но специальность бухгалтера осенью 1941 года в Ленинграде была не очень-то нужна, и ей долгое время не везло. А когда все-таки и приняла в одно учреждение, то не успела она проработать там трех дней, как учреждение в полном своем, составе ушло на оборонные работы; Зину, правда, оставили в городе - из-за ребят. Потом и она пошла копать траншеи - здесь же, на Московском шоссе, где жила, недалеко за своим домом. Тысячи людей рыли противотанковые рвы, строили доты и дзоты, воздвигали баррикады из металлического заводского лома, тянули колючую проволоку, минировали дороги и поля. Работали от зари до зари, уставали так, что после короткого сна едва разгибали спину, - и все-таки работали. Этого требовал родной город, город, с которым для каждого ленинградца было связано все лучшее в жизни, все светлое, все прошедшее и будущее. Город брал в руки оружие. В только что отстроенные дзоты вкатывались противотанковые пушки, все больше и больше на площадях и в скверах появлялось зенитных батарей, все больше тяжелых танков накапливалось в окраинных улицах.

На заводах и фабриках, в учреждениях возникали отряды самообороны, люди вооружались каким только возможно было оружием; друзья клялись друг другу стоять до последнего, отдавать жизнь как можно дороже и если умереть, то на пороге своего завода. Жены в эти дни были вместе с мужьями, они тоже готовились к борьбе.

Почти каждый день, иногда по нескольку раз, выли тревожно сирены. Жители разбегались по укрытиям, прятались в противоосколочные щели в садах и парках; где-то очень далеко стучали зенитные пушки, туда же с ревом проносились истребители, и затем труба по радио возвещала отбой. Это были желанные звуки. Недаром в те дни родился быстро распространившийся анекдотический диалог. Девушка просит молодого человека: "Скажите что-нибудь приятное". - "Отбой воздушной тревоги", - басит тот.

Только в сентябре, когда немцы были совсем близко, в пригородах, и когда почти не умолкал гул тяжелых орудий, отбивавших вражеские атаки, Зина впервые увидела над Ленинградом "хейнкели". Тупокрылые самолеты вышли из-за синем тучи на западе и сразу оказались над городом. Их было девять. Вначале они шли, сохраняя строй. Вокруг бушевала буря разрывов, небо, как оспой, покрылось точками черного взрывного дыма. Но когда самолеты прошли Неву, строй их распался, и они поодиночке стали уходить.