На площади возле церкви Яковлев в отсветах боя увидел человека, привязанного к столбу пожарного колокола; он подвел машину вплотную, открыл люк и выскочил. Что-то знакомое было в чертах того человека, моряка в тельняшке. Яковлев подумал: "Может быть, жив?" Нет, лишь отблески пожарища падали так на мертвое лицо, да ветер шевелил волосы. И он узнал:
- Палкин!
3
Утром в Красный Бережок приехал Лукомцев. Многие бойцы, так же как и Яковлев, в обезображенном трупе у столба узнали веселого и никогда не унывавшего моряка, делегата связи от бригады Лося. Лукомцев остановился среди бойцов перед замученным лейтенантом. Было видно, что его пытали: у обожженных ног грудой лежали седые угли, тело было исколото ножами, грудь пробита очередью из автомата.
Лукомцев припомнил, что еще в конце октября катера балтийцы совершали налет на Красный Бережок со стороны реки. Тогда же стало известно, что один из катеров с разбитым рулевым управлением врезался в берег. О судьбе его экипажа так и не получили сведений...
- Прощай, друг!
Лукомцев снял папаху, обнажив бритую голову. Неподвижные глаза мертвого моряка были устремлены вдоль реки туда, где скованная льдами, ждала весны его родная Балтика...
4
Остались позади трудные зимние месяцы, отцвела весна, и как-то уже в начале лета, получив фронтовую газету, Лукомцев на первой ее странице прочел указ о награждении дивизии орденом Красного Знамени. О том, что дивизия представлена к награде и документы об этом посланы в Москву, он знал давно, но все это казалось делом неопределенного будущего и реально не ощущалось. И вдруг - указ, вот он, перед глазами, в руках! Сердце Лукомцева наполнилось такой радостью, что, не находя слов, он молча протянул газету Черпаченко.
- Краснознаменная! - воскликнул начальник штаба, быстро пробегая глазами строчки указа. - Поздравляю, товарищ полковник!
- С тем же и вас, товарищ майор!
И они обнялись.
К концу дня весть обошла всю дивизию, полки, батальоны и роты, прокатилась по траншеям, достигла боевых охранений и секретов у переднего края противника. Затрещали звонки телефонов: поздравлял фронт, поздравляла армия, поздравляли соседи, друзья, знакомые, с телеграфа несли депеши.
Минула неделя, и батальоны выстроились на огромном зеленом лугу, скрытые от глаз противника кирпичными корпусами полуразрушенного завода. В двух длинных, покрытых маскировочными сетками машинах приехали представители командования фронта, и член Военного совета к знамени дивизии прикрепил боевой орден. Пушки ударили салют, тяжелый грохот прокатился по всему фронту: соседи тоже салютовали в этот час ордену на алом полотнище, под которым будет драться отныне Краснознаменная стрелковая дивизия полковника Лукомцева.
Люди обнимались, всюду слышались поздравления. В тени ракитовых кустов сидели Бровкин с Козыревым и время от времени прикладывались к фляжкам.
- Заслуженно, - говорил Бровкин. - Выстрадали, кровью добыли. Старуха-то моя, поди, рада!
- Вот батя, тебе и награда, - философствовал Тишка. - А ты тужил о крестах. Была бы грудь, за орденами дело не станет.
- Так я же тебе это и говорил всегда, курицын ты племянник!
Вечером в обширном блиндаже Лукомцева собрались боевые соратники. Здесь были командиры и комиссары полков, штабов работники, комбаты, командиры рот, и еще командиры, и да Лея Строгая, которая смущалась и старалась забиться в уголок, потому что, как назло, каждый вновь входивший прежде всего замечал ее, славно все они были гостями на ее именинах.
Лукомцев усадил их за два длинных стола, накрытых чистыми простынями, с минуту постоял, глядя, все ли в порядке на столе, и сказал:
- Друзья, не будем говорить речей, а попросту, по-солдатски, отпразднуем наш праздник. Выпьем за нашу доблестную Красную Армию, за партию большевиков, за орден, добытый в боях, за грядущую победу.
Все задвигались.
- Итак!.. - Лукомцев поднял стакан.
Чокались алюминиевыми и жестяными кружками, брали шпроты и вареное мясо вилками и складными ножами, ломти нарезанного хлеба заменяли многим тарелки, но в блиндаже было так радостно, как, может быть, никогда не бывало на самых изысканных банкетах со сверкающей сервировкой и бутылками замороженного шампанского. Пили по второй, по третьей. Лукомцев распорядился подать еще, люди хмелели, начались шумные разговоры, вспомнился боевой путь дивизии, отдельные эпизоды, герои. Лукомцев шутил, смеялся. Но когда упомянули Палкина, о котором теперь складывались легенды, он встал, и с лица его сошла улыбка:
- Почтим память тех, кого нет сейчас с нами, кто отдал за Родину жизнь, кто своей кровью скрепил дивизию.
Все поднялись в торжественном молчании.
- А теперь, хотя мы и уговорились избегать речей, разрешите сказать маленькое слово.
Лукомцев достал, записную книжку и прочитал:
- "Перед нами совершенно непонятная военному уму русская часть. Кажется, она уже разбита огнем нашей артиллерии и минометов, рассеяна, деморализована. Но как только мы идем в атаку, русские снова собираются и дерутся с невиданным упорством и остервенением. Законы войны для них недействительны". Как вы думаете, кто это пишет и о ком? Автор этих строк барон Карл фон Гогенбрейч, капитан германской армии. Я привел выдержку из его доклада высшему командованию о причинах задержки наступления немцев на вейнинском участке. Речь идет о нашей дивизии. Это она составила загадку для ученого гитлеровского офицера. Он, вымуштрованный на немецких академических законах войны, знал одно: если рота потеряла половину людей, значит, ее надо отводить, к бою она не годится; если человек ранен, ничего от него больше не получишь, клади на носилки и эвакуируй в тыл; если кончились патроны, отходи. А наша рота, если в ней и две трети выбывало из строя, дралась с неменьшим упорством, он сам это пишет; а у нас раненый это еще более ожесточенный боец, а у нас, если кончились патроны, люди идут в штыки. Немец называет это остервенением, потому что он не понимал чувств русского человека, - если бы понял, так никогда не полез бы к нам, на нашу землю. Не остервенение, а любовь к Родине, к России движет каждым из нас, воодушевляет на подвиги. Не так ли?
- Так!
- Правильно!
- Ну, а если так, то - за Родину! За Россию!
В блиндаже стало еще более шумно, каждый тоже что-нибудь хотел сказать, но все друг другу мешали, и из речей ничего не получалось.
Один из тостов Лукомцев предложил за Асю.
- За девушку, ставшую, как вы знаете, снайпером, - сказал он - которая бьет теперь немцев не хуже мужчин. До войны она, может быть, платочки вышивала... Письма разносила.
- Ну вот, видите, - письма!
Лукомцев обнял Асю, отчего девушка совсем смутилась, покраснела, замахала руками и выскочила из-за стола.
- Позовите-ка Ермакова, - приказал Лукомцев.
Шофер явился с баяном, и в блиндаже зазвучала музыка. Командиры заслушались. Расстегнув ворот, комдив задумчиво смотрел вверх, шевелил губами и вдруг запел:
Тихо кругом, лишь ветер на сопках рыдает...
Хор вступил за командиром дивизии:
Порой из-за туч наплывает луна,
Могилы бойцов освещает.
Плакал баян, люди отстукивали такт сжатыми кулаками.
Героев тела давно уж в могилах истлели.
Но мы им последний не отдали долг и вечную память не спели.
- Мы отдадим долг! - крикнул Загурин. - Мы со штыками пройдем проклятую страну Гитлера!
Лукомцев всматривался в каждого присутствующего, и все были ему близки, всех он знал и как людей, и как командиров.
- Друзья, - сказал он, - помните, как иной раз иронически отзывались по нашему адресу: ополченцы! Да я и сам немножко грешил вначале: принимая дивизию, сомневался, сможем ли мы воевать по-настоящему. А теперь я горд, что нахожусь с людьми, взявшими оружие по призыву партии, я уважаю их как доблестных солдат. Разве не солдат майор Кручинин - лучший командир полка? Разве не солдаты капитан Селезнев и старший лейтенант Фунтик? Они поставили разведку и саперное дело так, что нам завидуют. Разве не солдат эта милая девочка, у которой уже свыше десятка фрицев на истребительном счету? Ополченцы! Горжусь, что сам в рядах ополченцев. За народное ополчение, товарищи!