— Да ну их, этих американцев, — отмахивался он от матери, когда она советовала ему не прогуливать лекции. — Они мне подсовывают уравнения, которые я решал в возрасте Уши. — Он был искренне поражен, что мне до сих пор не задавали домашних заданий и что в возрасте семи лет я не умела брать квадратные корни и не имела представления о свойствах числа пи.
Он всегда появлялся без предупреждения, просто стучал кулаком в дверь, как было принято в Калькутте, и изо всех сил кричал «Буди!», ожидая, когда моя мать откроет ему. До того как Пранаб возник в нашей жизни, когда я возвращалась из школы, мать всегда сидела на стуле в прихожей, сжавшись в комок и держа в руках сумочку, готовая в любой момент вскочить на ноги и выбежать из ненавистной квартиры, где она, как в клетке, была заперта целыми днями. Обычно я бросала рюкзак, брала ее за руку, и мы шли гулять. Но теперь я заставала ее на кухне, где она щебетала, как птичка, то раскатывая тесто для лучиз — индийских сладостей, которые обычно готовила только по воскресеньям, то вешая новые, купленные на распродаже занавески. Конечно, тогда я не предполагала, что для мамы визиты Пранаба-каку были кульминацией всего дня, именно для него она переодевалась в свежее сари и красиво причесывала волосы, для него особенно тщательно убиралась в квартире. Каждый вечер она придумывала, чем будет кормить Пранаба на следующий день, тратила по нескольку часов на изготовление закусок, которые потом с видимой небрежностью выставляла на стол. В то время мама жила лишь для того, чтобы услышать это нетерпеливое «Буди!» за дверью, и, если Пранаб по какой-то причине не приходил, настроение у нее было испорчено на целый день.
Наверное, маму радовало, что мне тоже нравились визиты Пранаба-каку. Он показывал мне карточные фокусы, делая зверское лицо, качал на коленке, очень натурально откручивал себе большой палец на руке и учил меня таблице умножения. Его подлинной страстью было фотографирование. На последние деньги он купил себе дорогой фотоаппарат, который надо было настраивать с умом, и вскоре я стала его любимой моделью. Мое круглое детское лицо, счастливая щербатая улыбка и вьющиеся кудри запечатлены на десятках снимков, и эти снимки до сих пор остаются моими любимыми воспоминаниями детства. На них я беспечно позирую, кокетничая с детской невинностью, — увы, я давно потеряла ту уверенность в себе, и теперь, когда меня фотографируют, застываю в неловком напряжении. Я помню, как Пранаб заставлял меня бегать по университетскому двору, потому что хотел научиться снимать человеческое тело в движении, или позировать на ступенях лестницы, поставив одну ногу на ступеньку выше другой, или выглядывать из-за деревьев на Массачусетс-авеню. И только на одной фотографии изображена мама — я сижу у нее на коленях, а она, смеясь, зажимает мне уши руками, как будто не хочет, чтобы я услышала какой-то секрет. На этом снимке виден и сам Пранаб-каку, точнее, его тень с поднятыми руками, как будто тянущимися к телу моей матери. В те счастливые дни мы все делали втроем — повинуясь неписаному этическому кодексу, Пранаб приходил только тогда, когда я уже возвращалась из школы: несмотря на его статус члена семьи, маме было бы неприлично принимать его в квартире одной.
Мама и Пранаб могли говорить часами, у них было так много общего: оба обожали музыку, любили обсуждать фильмы и поэзию, у них были даже одинаковые политические убеждения. К тому же они родились в одном районе Калькутты, практически на соседних улицах, и даже вспомнили, как выглядели дома друг друга. Они ходили в одни и те же магазины, ездили на одних и тех же автобусах и трамваях, покупали сахарные крендели джелаби и пряный хлеб муглай парата в одной лавочке. А мой отец родился на другой стороне Калькутты, практически в пригороде, в двадцати километрах от черты города. Мама всей душой ненавидела жизнь в эмиграции, однако она признавалась мне, что до сих пор содрогается при мысли, что отец мог бы выбрать в качестве места их обитания не Бостон, а суровый дом его родителей. После свадьбы они поехали знакомить ее со свекром и свекровью, и две недели, проведенные под их крышей, показались ей вечностью. По традиции, она должна была все время ходить закутанной в покрывало и закрывать голову краем сари, даже когда в комнате не было никого, кроме нее. Туалет в доме моего отца располагался на улице и представлял собой настил с дыркой посередине, а в комнатах не было ни единой книги, ни единой картины. Через пару недель после знакомства Пранаб-каку притащил к нам в квартиру свой катушечный магнитофон, и они с матерью могли часами слушать попурри из песен, записанных с любимых индийских фильмов их юности. Эти веселые и сентиментальные песни о любви, верности, тоске по возлюбленной приносили праздник в унылую жизнь нашей квартиры и превращали мою мать в юную веселую девушку, какой она была до замужества. Мать с Пранабом садились на диван и в мельчайших деталях вспоминали сцены из фильма, музыка к которому звучала в тот момент, спорили о том, в какие наряды были одеты актеры и какие реплики они произносили. Моя мать обожала Раджа Капура и Наргиз — ее любимой сценой была их песня под зонтиком во время дождя, а еще ей очень нравилась сцена, в которой Дев Ананд перебирает струны гитары на пляже в Гоа. Они с Пранабом часто спорили о том, кто из актеров талантливее, и в запале даже кричали друг на друга, смеясь и хмурясь одновременно, — ручаюсь, маме и в голову не пришло бы так флиртовать с моим отцом.
Поскольку официально Пранаб занял место младшего брата ее мужа, мама спокойно называла его по имени, чего никогда не позволяла себе в отношении отца. Моему отцу к тому моменту было уже тридцать семь лет, он был на девять лет старше матери. Пранабу-каку было двадцать пять. Мой отец любил одиночество и тишину. Он женился на маме, чтобы успокоить своих родителей, — они не хотели отпускать его в Америку без жены. Собственно говоря, отец был женат на своей работе, на своих научных исследованиях, он существовал в своем собственном мире, непроницаемом, как запаянная капсула, и ни мне, ни маме заходить в него не дозволялось. Для моего отца любой разговор, не связанный с работой, был настоящей пыткой, и он старался не тратить времени на пустую болтовню. Отец не любил излишеств ни в чем, он никогда не говорил о своих желаниях или нуждах и никогда не изменял спартанскому образу жизни: кукурузные хлопья и чай на завтрак, чашка чая после возвращения с работы, два овощных блюда за ужином. Он никогда не ел с таким аппетитом, как Пранаб-каку. У моего отца был менталитет самурая, а может быть, первопроходца — о таких пионерах-мореплавателях нам рассказывали в школе на уроках истории. Иногда, без видимых на то причин, отец любил с самым суровым выражением лица поведать собравшимся на ужин гостям, что при Сталине русские ели клей, который счищали с обоев и отмачивали в воде. Мне казалось, он говорил об этом с некоторой завистью… Любому другому мужу столь частые визиты молодого мужчины к его жене показались бы подозрительными, но только не отцу. Отец, наоборот, был благодарен Пранабу-каку за то, что тот берет на себя нелегкий, с его точки зрения, труд развлекать его вечно недовольную, вечно печальную жену, перед которой он невольно испытывал угрызения совести. И за дело, ведь он вырвал ее из привычного жизненного уклада и увез за многие тысячи километров, не предложив взамен практически ничего, ни любви, ни даже участия. Поэтому вид сияющих глаз матери вызывал у него чувство облегчения, а не ревности.
Тем летом Пранаб-каку купил темно-синий «фольксваген-жук», и мы втроем начали выезжать на пикники. Мы быстро проскакивали Бостон и Кембридж и вылетали на трассу, ведущую в Нью-Гэмпшир. Пранаб возил нас в индийский чайный дом в Уотертауне, а однажды проехал более двухсот километров на север, чтобы показать нам горы. Моя мать всегда заранее готовила бутерброды для пикника, брала крутые яйца, огурцы и соль. В машине Пранаб и мама, перебивая друг друга, болтали о детстве и о тех пикниках, на которые их возили родители. Особенно маме запомнился выезд в Восточную Бенгалию — они с пятьюдесятью родственниками ехали на поезде несколько часов. Пранаб с жадностью слушал рассказы матери, внимательно запоминая все подробности ее детства и юности. Ему были интересны ее рассказы, он с радостью впитывал ее слова, в отличие от моего отца, который обычно слушал мою мать, не слыша ее, а я была еще слишком мала, чтобы считаться полноценным собеседником. Когда мы приезжали на Голден-Понд — «Золотой пруд», — Пранаб вел нас через лес к озеру и, осторожно поддерживая за локоть, сводил маму вниз к кромке воды. Она распаковывала корзинку с бутербродами, садилась на землю и смотрела, как мы плаваем. Пранаб ужасно забавно выглядел: его грудь была вся покрыта густыми курчавыми волосами, а живот был совсем безволосый и какой-то дряблый, как у недавно рожавшей женщины. Ноги же у него были длинные, как у жирафа, и такие же тонкие и волосатые.