Группа людей окружила раненого, они кричали друг на друга, требуя вызвать врача. Молодая женщина, то ли жена, то ли подруга, сидела рядом на камне и всхлипывала, засунув в рот кулак. Камера Каушика, как всегда, висела у него на шее, и Эспен громким шепотом приказал ему сделать снимки. Поскольку Каушик не взял с собой объективы для дальней съемки, ему пришлось подойти к этой сцене очень близко, чтобы фотографии получились качественными. Он все ждал, что его остановят, обругают, прогонят, но никто не обращал на него внимания. Когда Каушик вспоминал тот день, он помнил, как тряслись от волнения его руки, но вид предсмертной агонии его не смутил. Он сделал несколько удачных снимков, и, когда он закончил, врач был уже не нужен — раненый умер.
Каушик был единственным, кто задокументировал тот случай. Он не спас молодому человеку жизнь, однако где-то в душе считал, что совершил благое дело, поскольку сумел показать другим людям ужас смерти. Конечно, эти фотографии так и пропали бы, если бы Эспен не послал их нужным людям. И вот неделю спустя один из снимков опубликовала католическая газета, выходящая в Амстердаме. Каушик получил чек на небольшую сумму, а когда еще два снимка появились в одном из европейских изданий, сумма, которую он получил, была уже значительно больше. Вот так Каушик и начал зарабатывать на жизнь фотожурналистикой. Поначалу он работал в Сальвадоре, освещал местные выборы, забастовку транспортников, убийство шести служащих иезуитской миссии и их родственников. Он передавал фотографии Эспену, а тот пристраивал их в приличные издания. Каушик научился бесстрашно глядеть в лицо смерти — он специализировался в основном на мертвых телах: фотографировал трупы с лицами разбитыми прикладами и обезображенными до неузнаваемости, с перерезанными горлами и вырезанными пенисами. Он передавал снимки в агентство по правам человека, чтобы семьи погибших могли опознать своих исчезнувших близких. Спасибо Эспену, он начал работать как внештатный корреспондент Ассошиэйтед Пресс, и это позволило ему остаться в Южной Америке. Сначала он жил в Мехико, потом переехал в Буэнос-Айрес, работая на телевизионные новостные передачи и англоязычные газеты и журналы. Когда ему исполнилось тридцать, его приняли в штат «Нью-Йорк таймс» и послали вначале в Африку, а потом на Средний Восток. Он уже давно потерял счет сфотографированным им трупам: их лица, изъеденные разложением и оплывшие, не преследовали его по ночам, их забитые землей рты не бормотали проклятия, и лишь пустые глаза отражали бегущие в небе облака.
Специфика его работы не предполагала частых визитов в США, чему он был страшно рад — это избавляло его от необходимости наблюдать за счастливой семейной жизнью отца и его новой жены. Часто, когда Каушик приезжал в Штаты, чтобы докупить оборудование или встретиться в Нью-Йорке с редактором газеты, он даже не трудился сообщать отцу о том, что будет в стране. Для Каушика визиты к отцу до сих пор остались тяжелым испытанием, и это несмотря на то, что отец жил с новой женой уже дольше, чем с его матерью. Отцу было уже за семьдесят, и они с Читрой вполне безбедно существовали на его пенсию, играли в гольф, немного путешествовали. Из периодически получаемых от отца мейлов Каушик узнал, что Рупа, старшая дочь Читры, вышла замуж за американца по имени Питер и стала школьной учительницей. Ее младшая сестра Пью училась в медицинском колледже. Каушика приглашали на свадьбу Рупы, но, слава богу, из-за срочной поездки на Кубу он смог с чистым сердцем отказаться. Что же, хоть Каушик и не писал отцу, вести о нем все равно доходили до старика, хотя бы в виде его фамилии под снимками, периодически появляющимися в «Нью-Йорк таймс» — одной из газет, которые отец регулярно читал.
В Риме Каушик снимал маленькую квартирку на пьяцце Сан-Козимато; высокие окна ее единственной комнаты выходили на широкую террасу, откуда открывался вид на живописную аллею. В этом «логове» он отдыхал между заказами. Вообще-то в Италии Каушик обосновался из-за женщины — до Франки у него не было серьезных романов, он болтался по миру и практически не заезжал в Европу, однако за годы жизни в Южной Америке достаточно хорошо изучил испанский, чтобы быстро освоить азы разговорного итальянского языка. Семья Франки принадлежала к мелкому дворянству, и ее овальное лицо с правильными чертами и ясными светло-серыми глазами, опушенными черными ресницами, свидетельствовало об аристократическом происхождении. Он влюбился в нее с первого взгляда (они познакомились в Камеруне, где она работала в маленьком фонде поддержки бедняков), и его жизнь внезапно коренным образом переменилась. Теперь, вместо того чтобы скитаться с одной съемной квартиры на другую, он жил в доме Франки и на выходные ездил в Бергамо на семейный обед к ее бабушке, где подавали поленту и тушеного кролика, — там собирались все ее многочисленные родственники. Бабушка, проведшая последние двадцать лет за подготовкой приданого любимой внучке, одобряла ее выбор, в общем, все шло к свадьбе. Шло, да не дошло, и кончилось крайне некрасиво: он так и не сделал Франке предложения. Любовь вошла в противоречие с его страстью к бродяжничеству, а Франка не смогла заставить его позабыть обо всем на свете в ее объятиях, и в результате Каушик попросту сбежал из Милана, оставив за собой слезы, обиду и злость отвергнутой невесты. Он переехал в Рим, снял квартирку в тихом районе и решил недельку отдохнуть перед поездкой в Буэнос-Айрес, но тут началась вторая интифада, заказы посыпались как из рога изобилия, и он надолго задержался в Европе. Франка, впрочем, так и не узнала, что ее неверный возлюбленный не уехал, а по-прежнему живет в ее стране.
Он помнил Рим по своему первому визиту, когда его родители решили устроить себе трехдневные каникулы по пути в США. Его мать в то время уже была смертельно больна, однако кроме худобы, которая еще выглядела девической стройностью, других признаков болезни заметно не было. В тот год ей исполнилось сорок лет, почти столько же, сколько сейчас Каушику. Он прекрасно помнил, как выглядел их роскошный отель, помнил широкие мраморные ступени, по которым они поднимались в зал, где вышколенные официанты подавали им завтрак, золотой сноп света, бьющий сквозь стеклянную крышу, и полные плохо скрытого восторга взгляды официантов, которые они бросали на его мать. Он помнил, как они бродили по Яникульскому холму и любовались на стаи ласточек, трепещущих в небе, похожих на гигантские отпечатки пальцев. Когда он переехал жить в Рим, он, как пилигрим, вновь посетил все знакомые места, вспомнил, в каком месте был их отель, и даже сумел найти его.
В прошлом году отец и Читра заехали к нему по дороге в Калькутту. Каушик пытался вести себя как хороший сын: зарезервировал номер люкс в гостинице «Инглитерра», водил их по городу, как настоящий гид, рассказывал про достопримечательности. Он даже выстоял три часа в очереди, чтобы свести их в Колизей, а потом повел на развалины Форума. Он извел на них несколько рулонов пленки, которые без сожаления передал отцу в аэропорт) — как будто выполнил еще один заказ. В ресторанах он заказывал Читре чай с молоком, так как ей не понравился вкус итальянского кофе, и на прощание обнял их обоих и расцеловал. Однако для него они не оставили следа на улицах Рима, этот город по-прежнему ассоциировался у Каушика только с матерью.
В один из погожих дней Каушик заметил что-то странное: крошечная черная точка, не больше булавочной головки, появилась перед его левым глазом. В тот день они с отцом поехали в район Тестаччо, чтобы побывать на могиле Китса. Стоя посреди буйной растительности Протестантского кладбища, Каушик решил, что перед носом у него вьется комар, и все взмахивал рукой, пытаясь отогнать его. Однако черная точка оставалась перед глазом, куда бы он ни глядел, изводила его, пока он не понял, что проблема находится внутри него, а не снаружи. Визит к врачу подтвердил его подозрения. Правда, его утешили, что такое случается довольно часто: видимо, сетчатка в одном месте отслоилась от глазного дна и вызывает такой эффект — довольно безобидный симптом наступающей старости. Врач уверил, что он привыкнет в этой точке, что, собственно, в конце концов и произошло — теперь он не замечал ее вообще, если только не оказывался на залитой солнцем улице без темных очков. Ни вождению машины, ни фотографированию злосчастная точка не мешала, но все же, когда Каушик вспоминал о ней, он чувствовал раздражение, даже некоторое возмущение, направленное против собственного тела, — впервые оно дало такой заметный сбой.