— Ты живешь там, — почему-то шепотом произнес он.
Он рассказал ей, что вернулся в Рим не так давно, что неделю назад он был в Рамалле на похоронах Арафата[20]. На церемонию собралось больше двадцати тысяч человек, они свешивались со всех стен, даже перелезали через заграждение из колючей проволоки, лишь бы увидеть гроб с телом их духовного лидера.
Они так и остались сидеть на террасе, глядя на заходящее солнце. Хема, в свою очередь, рассказала о научной работе, о колледже и докторской диссертации, о жизни в Нью-Йорке и о работе в Уэллсли. И хотя Хема не упомянула о своем романе с Джулианом — несмотря на то, что они были вместе так долго, что она сейчас чувствовала себя почти вдовой, — она рассказала ему о помолвке с Навином.
Каушик наклонился над металлической поверхностью стола и внимательно посмотрел ей в лицо. Их желудки давно переварили съеденные за обедом тыквенные тортелли и традиционное боллито мисто с горчицей, а головы давно прояснились после выпитого вина, но в холодильнике у Каушика еды не оказалось, только пачка засохших соленых бискотти да бутылка минеральной воды. Каушик закурил сигарету, а Хема прижала руки к поверхности стола, как будто хотела вобрать в себя тепло нагретого солнцем металла. Каушик медленно протянул к ней руку и приподнял пальцем золотой браслет на запястье Хемы, и ее рука приподнялась со стола вслед за ним.
— Я помню эту штуку.
Браслет Хеме подарила бабушка, и она не снимала его с десятилетнего возраста — даже на ночь. Ей очень нравилась его узорная чеканка — маленькие цветки с четырьмя лепестками, разбросанные по вьющейся виноградной лозе. Когда Хема выросла, а запястье у нее стало толще, она отнесла браслет в мастерскую, чтобы его разрезали.
— Неужели помнишь?
— Да. А почему ты не носишь кольца, раз помолвлена?
— А у меня нет кольца.
Каушик задумчиво рассматривал браслет.
— Странно, что у тебя за мужчина такой, предложение делает, а кольца не дарит.
Хеме пришлось объяснить ему, что помолвка состоялась как-то сама по себе, когда она еще не успела толком познакомиться с женихом. Рассказывая это, Хема смотрела в сторону, на высохшее растение в кадке около края террасы, но чувствовала на себе его взгляд, заинтригованный, смелый.
— Так зачем же тогда ты выходишь за него?
И Хема сказала ему правду, то, что никогда до этого никому не говорила:
— Мне кажется, с этим замужеством моя жизнь станет нормальной.
Он больше не расспрашивал ее. В отличие от американских подружек Хемы, половина которых считала, что она совершает величайшую глупость на свете, в то время как другая половина, затаив дыхание, восхищалась ее смелостью, Каушик не стал высказывать свое мнение о ее поступке — просто принял информацию к сведению. Как ни странно, это признание совершенно не помешало их дальнейшему сближению. Поцелуи Каушика — горячие, страстные, даже агрессивные, совершенно не похожие на подростковые чмоки, которыми Навин наградил ее при расставании, заставили Хему почувствовать нечто вроде укора совести. Однако все, что последовало за поцелуями той ночью, сравнивать было не с чем, и Хема полностью отдалась неожиданно свалившейся на нее страсти этого почти незнакомого ей мужчины, растворилась в его нежности. Она не думала о том, что изменяет жениху: ведь Навин еще не видел ее голой, не исследовал тайные уголки ее тела, он не шептал ей на ухо восхищенных слов, не говорил, как она прекрасна. Кстати, Хема вспомнила, как когда-то мама Каушика тоже сказала ей, что она будет красавицей, когда вырастет. Хема рассказала Каушику, как они вместе примеряли лифчики, и он притих, обняв ее за плечи, но его молчание не было ни отстраненным, ни неловким, скорее умиротворенным. Как ни странно, то, что Хема знала его мать, еще больше сблизило их. Его голые ноги были теплыми и удивительно гладкими, и он щекотал большими пальцами ее подошвы. Потом он заснул и спал на спине, чуть слышно посапывая, а в середине ночи проснулся от кошмара и так сильно дернулся, что чуть не свалился с кровати на пол. Хема же не могла заснуть, лежала, прижавшись к нему боком, прислушиваясь к его дыханию, вспоминая его поцелуи, пока первые лучи рассвета не осветили небо. А утром, глядя в маленькое зеркало в ванной Каушика, она увидела, что кожа вокруг губ покрылась красной сыпью. Хотя зрелище было не очень приятное, Хема улыбнулась своему изображению, довольная тем, что с самого первого свидания он оставил на ней свой след.
Первые дни Хема пыталась придерживаться старых привычек и по утрам садилась за стол Джованны и включала компьютер. Однако в одиннадцать часов телефон начинал трезвонить, и уже через двадцать минут она бежала через мост Гарибальди ему навстречу. Иногда он подъезжал к ее дому на своем «фиате», чтобы забрать на целый день. И Хема беспечно отодвигала книги, опускала крышку лэптопа, понимая, что в ближайшие дни точно не будет работать. По вечерам Каушик водил ее в рестораны, выбирая не засиженные туристами районы на окраине города, показывал особенно романтично выглядящие кварталы, неработающие фонтаны на пустынных площадях, узкие кривые улочки, уходящие вверх. Они бродили по Риму, взявшись за руки, и украдкой целовались, как подростки. А еще Каушик возил ее за город, показывая места, которых Хема еще не видела и которые он хотел проведать в последний раз перед отъездом. Он познакомил ее с Остией и Тиволи, а в Черветери они долго бродили по курганам, рассматривая раскопки древних этрусских захоронений.
Хема рассказывала Каушику историю этрусского некрополя, называла имена правителей, похороненных в могилах. Она призналась, что всерьез увлеклась изучением этой потрясающе интересной древней цивилизации — ведь, в конце концов, именно этруски научили римлян строить дороги и орошать поля. А как они любили природный мир, как поклонялись ему! Их вера в знаки и знамения, посылаемые свыше, их одержимость переходом человека в мир иной завораживала ее. Она чувствовала, что за этим непременно должна скрываться великая тайна. Однако они не обсуждали их с Каушиком общую историю, не затрагивая ни прошлого, ни будущего, которого у них не было, сосредоточившись лишь на настоящем. Они даже не вспоминали о том времени, когда Каушик жил в их доме, когда его родители все еще дружили с ее родителями, хотя их дружба, как и мать Каушика, была уже смертельно больна. Их родители изначально подружились только из-за своего происхождения, из-за общих корней и общей культуры. Никогда раньше Хема не могла понять, как это бывает. А сейчас понимала.
Почти всегда в квартире Каушика телевизор показывал международные новости, и Каушик время от времени машинально поглядывал на экран. Его работа целиком зависела от настоящего или от того, что еще должно было произойти, — какой разительный контраст с ее научной работой по восстановлению, иногда настоящему воскрешению текстов, рассказывающих о событиях и людях, от которых часто в самом прямом смысле не осталось и следа. Хема теперь ясно видела разницу, наложенную их профессиями на их сознание, — в отличие от Каушика она всю жизнь прожила в своем замкнутом, уютном мире, защищенном от жизненных невзгод. Однажды Каушик показал ей свой персональный сайт. Он оставил ее смотреть выложенные на сайте фотографии, а сам пошел купить им еды на ужин. Хема завернулась в простыню и уселась на кровати поджав ноги, положив тихо гудящий ноутбук себе на колени.
Сделанные им фотографии, запечатлевшие людские страдания, горе и смерть, расстроили ее. Автобусы, искореженные взрывами, искаженные ненавистью лица подростков, бросающих камни, окровавленные тела на носилках — об этих происшествиях передавали в новостях, но она никогда не думала о них. Теперь Хема поняла, что его работа еще и опасна. Каушик рассказал ей о фотожурналисте, который недавно погиб на задании, и том случае в секторе Газа, когда израильский солдат разбил его фотоаппарат о его же собственную голову. И Хема втайне порадовалась, как, наверное, порадовалась бы и его мама, что Каушик вскоре перейдет на другую, более спокойную работу, что теперь большую часть времени он будет проводить в офисе. Так, по крайней мере, он сможет уберечься от беды.