Поскольку было очень холодно, большую часть времени они проводили в музеях и церквах. Знаменитый Этрусский музей Гварначчи они оставили на закуску. В его залах они увидели сотни похоронных урн, в которых этруски хранили прах умерших. Они назывались урнами, но больше напоминали небольшие гробы, выполненные из алебастра или терракоты, а крышки украшали человеческие фигуры. Головы статуй были непропорционально велики для маленьких тел, однако лица выглядели живыми. Женщины носили покрывала, а в руках держали фрукты или раскрытые веера. Боковые стороны урн были покрыты резьбой, изображающей повозки, запряженные крылатыми конями, уносящие умерших в подземное царство, фантастических животных и рыб, населяющих его. В тот день Хема и Каушик были единственными посетителями музея, и они бродили по залам, вполголоса переговариваясь и косясь на молчаливых смотрителей, сидящих в каждом зале на раскладных стульях. В том музее они увидели еще один «супружеский» саркофаг, но парная статуя, украшавшая его, не имела ничего общего с фигурами молодых влюбленных из римского музея. Эти супруги, скорее всего, прожили вместе много лет, их лица были испещрены морщинами, а по их выражению казалось, что и в загробном мире они продолжают ссориться.
После осмотра музея Хема и Каушик отправились обедать в ресторан на пьяцца дей-Приори, который им особенно полюбился. После обеда они собирались вернуться в Рим, а на следующий день Хема улетала в Индию. Утром они собрали вещи, погрузили их в машину и освободили номер, а сейчас в ресторане они заказали брускетту с черной тосканской капустой и пасту папарделли с мясом дикого кабана. Хема вытащила открытки, купленные в музее, и выложила их в ряд на столе, а Каушик разлил вино по бокалам. На одной открытке была изображена статуэтка, которая поразила их своей оригинальностью: бронзовая скульптура мальчика, так сильно вытянутого в длину, что он напоминал скорее скелет, с плотно прижатыми к бокам руками. Хема долго разглядывала странный силуэт статуэтки, но вскоре ее отвлекли голоса. В центре ресторана за большим столом сидела шумная компания молодых мужчин в строгих костюмах.
— Местные клерки на отдыхе, — прокомментировал Каушик, прислушиваясь к их громкому разговору. — Эти работают в банке. — Он послушал еще немного, потом сказал: — Они родились здесь и всю жизнь прожили в компании друг друга. Здесь и умрут.
— А я завидую им, — сказала Хема.
— Правда?
— Да, мне никогда не удавалось почувствовать вот такую крепкую привязанность к какому-то месту.
Каушик рассмеялся.
— Знаешь, ты говоришь это не тому человеку.
— А что будет, если тебе не понравится в Гонконге? Куда ты поедешь?
— Не знаю.
— Ты вернешься в Италию?
— Нет.
— Почему?
Он подлил им вина в бокалы, задумчиво поглядел на нее и как будто хотел что-то сказать, но передумал и вздохнул.
— Мне кажется, я исследовал Италию до конца, больше мне здесь делать нечего.
Больше они не разговаривали, молча съели десерт — каштановый пирог — и встали из-за стола. На улице, плотнее запахнувшись в куртки, они бросили последний взгляд на город. Наступал час passegiata — медлительной ежедневной прогулки местных жителей. Старики важно выступали впереди своих семейных кланов, окруженные многочисленными родственниками. Здесь мужчины шли с мужчинами, женщины — с женщинами, совсем как на бенгальских вечеринках, которые родители Хемы когда-то устраивали. В их лицах было что-то похожее, и одеты они были одинаково, мужчины все как один в плоских шерстяных кепках, женщины — в длинных прямых юбках и туфлях на низком каблуке. Рядом бегали, прыгали и разноголосо перекликались внуки и правнуки, и все эти поколения, похоже, прекрасно чувствовали себя в обществе друг друга.
— Поедем со мной, — сказал Каушик.
— Куда?
— В Гонконг, — подумав, он добавил: — Не выходи за него замуж, Хема.
Она резко остановилась. Они спускались вниз по улице, состоящей из широких ступеней. Процессия, шедшая следом за ними, на секунду замедлилась, но затем с учтивыми permesso[21] начала протискиваться мимо них дальше по улице. Кровь бросилась Хеме в лицо. Тот мальчик, чью куртку она когда-то носила, не замечавший ее вовсе во время своего почти двухмесячного пребывания в ее доме, мужчина, который вступил с ней в любовную связь, прекрасно зная, что она дала обещание другому, наконец-то захотел большего. Какая-то часть ее души воспарила от счастья. Однако ее задел его эгоизм, ведь он предлагал ей ради него пожертвовать всем, разрушить ее так тщательно спланированное будущее. И он предлагал ей следовать за ним, а не наоборот, как это сделал Навин.
— Ладно, не говори ничего сейчас, — сказал он, видя ее смятение и нежно привлекая ее к себе. — Сначала поезжай в Индию, обдумай все хорошенько. Я подожду.
Она отстранилась, и в первый раз его объятия стали ей неприятны.
— Слишком поздно что-то менять, Каушик.
Он протянул руку и пальцем повернул ее лицо к себе, и она взглянула в его усталые глаза, которые успела полюбить. Его лицо горело внутренним жаром — если не любовью, то уж точно сильным влечением, и она поняла, что он говорит искренне и что его предложение серьезно.
— Станет поздно лишь через несколько недель. Еще есть время.
Он взял ее за руку, и они продолжили спускаться вниз по улице. Маленькая площадь, на которую они вышли, была заполнена детьми в возрасте от восьми до десяти лет, как будто занятия в школе разом закончились. Хема глядела на оживленные, раскрасневшиеся маленькие лица с тоскливой ностальгией. Она сама была не сильно старше, когда впервые влюбилась в Каушика. И хотя ее мечта сбылась почти через тридцать лет и те поцелуи, о которых она мечтала в детстве, наконец-то стали реальностью, воспоминания о том безответном юношеском увлечении то преследовали, то, наоборот, успокаивали ее. Итальянские дети кричали «Buona Natale!», «Счастливого Рождества!», дурачась, обнимали и целовали друг друга, и их невинная радость была так заразительна, что ей самой тоже захотелось прыгать и кричать вместе с ними. А ведь пройдет лет десять, и эти девочки и мальчики начнут влюбляться друг в друга, переженятся, а еще лет через пять их собственные дети будут играть на этой же площади.
На полпути в Рим из Вольтерры на землю опустилась темнота, и, глядя в черный проем окна, Хема объяснила Каушику, почему они не могут быть вместе. Дело даже не в Навине, сказала она, просто нечестно просить ее бросить жизнь к его ногам и слепо последовать за ним. Она не может на это пойти, как не может просить его изменить свою жизнь в угоду ей. Слишком поздно им меняться, если один из них пожертвует собой, в будущем это неизбежно приведет к ссорам и непониманию.
— Но ведь мы сможем иногда видеться с тобой, разве нет? — сказала она робко, боясь предложить ему это, еще больше пугаясь, что он может отвергнуть его.
— Я не люблю строить планы на будущее, — ответил Каушик ледяным тоном, сразу напомнив ей детство. Больше он ничего не сказал за все время поездки, пока не остановил машину около дома Джованны. А затем повернулся к ней лицом и произнес еще более резким голосом: — Я так и думал, что ты струсишь.
Хема заплакала, униженная, понимая, что сожгла все мосты и что он никогда не простит ее за отказ. Даже если сейчас она переменит свое решение и будет умолять его взять ее с собой, это уже не поможет. И все же, все же, что ей было делать? Он ведь не предложил жениться на ней, фактически вообще ничего не предложил — как это эгоистично и как по-мужски! Она плакала, а он сидел рядом с ней, сложив руки на груди, холодный, как ледяная гора. Ее слезы его не тронули, так он, должно быть, делал все эти ужасные фотографии, таким он был в то утро, когда показывал ей лесные могилы, запорошенные снегом, — ему просто нечего было больше сказать ей. Поняв, наконец, что он ждет, когда она освободит машину, Хема вытерла слезы и вышла, не попрощавшись. Свою последнюю в Италии ночь она провела одна, уже не ожидая получить от него весточки. Однако наутро он позвонил ей и предложил отвезти в аэропорт.