– А я умею ушами шевелить. Вот, смотрите!
В самом деле, уши шевелились сами по себе непонятным и необъяснимым образом. Этому высокому искусству его научил Степка, приятель, сын дорожного мастера Петухова. Саша уходил с ним удить рыбу на речку, над которой висел железный легкий мост, и там обучался более интересным вещам, чем латинские склонения.
– Глупостями занимаетесь, – строго обрывал его репетитор, – что у нас сегодня по истории? Призвание князей? Ну, рассказывайте!
Саша уныло тянул:
– Тогда новгородцы решили призвать князей. Тогда Рюрик, Синеус и как его…
– Трувор, – подсказывал учитель.
– Трувор… пришли в Новгород…
В соседней комнате звенел смех Вари. Мать играла по утрам экзерсисы. Вдруг появлялась, как тень, молчаливая Зина, опускала ресницы, презрительная и непонятная девушка. В саду, где на веревках развевалось белоснежное от солнца белье, легкие девические одежды, на которые было немножко стыдно смотреть, Надя, покачиваясь на качелях, читала запоем «Войну и мир», и черная прядь упрямо падала ей на глаза. В другое окно была видна насыпь железнодорожного пути. Маленький паровоз составлял поезд. Он толкал товарный вагон, и тот, по-игрушечному мелькая колесами, катился по незаметному для глаз склону, и это движение казалось непонятным, как Сашино шевеление ушами. Потом слышался Надин голос:
– Мама, скажи Варе, чтобы она отдала передник! У нее своей есть…
Волновали опущенные Зинины ресницы, эта тайна на челе, таинственный мир девушки, которая шла навстречу судьбе, ни с кем не желая поделиться своими мыслями. Варя была сама свежесть. Он смотрел в окно и думал, что это, может быть, ее лифчики и целомудренное белье висят на веревках под солнцем. Даже челка и блестящие косы Нади вызывали в нем нежность и странное любопытство. Любовь витала над этим домом, но сердце, никак не могло решиться сделать выбор.
Недели текли за неделями. Уже наводнили Русь татары, дымились развалины русских городов, неслышно было человеческого голоса от скрипа повозок и криков верблюдов, стрелы затмили солнце. Латинские диктовки становились все труднее и труднее.
В июле был в доме семейный праздник – именины матери. К обеду в тот день съехались гости. Два инженера с женами, земский врач, тоже с женой, судебный следователь, сосед-помещик. Инженеры были краснолицые и массивные люди, а жены их худенькие и смешливые. Доктор в пенсне, похожий на Чехова, мрачно пил рюмку за рюмкой, высказывал вещи, которые говорили о его крайне левых убеждениях, и с ним спорили помещик и судебный следователь. Напротив гимназиста сидела докторша, южанка, обстоятельствами брачной жизни заброшенная на холодный север. У нее было смугловатое лицо, красивые глаза и прелестно вырезанные губы. Звали ее Клавдия Фадеевна. Такие лица и такие бюсты бывают на коробках с шоколадом, перевязанных голубой или розовой лентой.
Она смеялась мелкими беленькими зубами, подтрунивала над Деминским, что он не умеет пить водку, что у него молоко на губах не обсохло. Гимназист краснел от стыда и от того, что на него издевательскими глазами смотрели барышни, для которых он был до сих пор непререкаемым авторитетом во многих делах и в литературных разговорах.
Вечером, после ужина, гуляли шумной толпой по станции, опять пили шампанское, но уже в вокзальном буфете, где всю компанию угощали приезжие инженеры. Только доктор остался дома, завалился спать на диване, не дочитав газеты.
– А там что такое? – спросила Клавдия Фадеевна.
– Там река. Там в роще соловьи поют.
Клавдия Фадеевна обвела красивыми глазами, исподлобья, наклонив маленький лоб, как у нее была привычка смотреть, разгоряченных вином, смеявшихся собеседников, которым в эту минуту бородатый помещик рассказывал смешную историю про мужика, жаловавшегося, что у него жена-ведьма, и шепнула:
– Хотите, пойдем туда?
Они побежали по деревенской дороге к мосту, и руки сами нашлись, встретились в темноте. Так они бежали, держась за руки, и сердце билось от вина, от движения, от предчувствия чего-то страшного и сладкого…
Потом над их головами прогремел по мосту освещенный поезд, замедляя ход на опасном закруглении. В окнах были видны люди, чемоданы в сетках, искры шибко летели из паровозной трубы.
– Десять часов, – сказал Деминский, – это экспресс.
Клавдия Фадеевна поправляла прическу, сидя на траве. Вода журчала под мостом, потому что в этом месте было много белых камушков. Слышно было, как затихал за рощей поезд. Никаких соловьев в тот вечер не оказалось.
В полночь гости разъехались. Инженеры с женами на паровозе в соседний городок, помещик и Клавдия Фадеевна с сонным мужем на лошадях. Прощаясь, она крепко пожала Юре руки и опять шепнула, как тогда:
– До свидания, милый мальчик.
У Деминского опять забилось сердце.
Но, когда он шел в свою комнату, в темном коридоре его поджидала Варя. Коридор был освещен только светом через стеклянную дверь, выходившую на террасу, где горела лампа. На Варе был розовый халатик и волосы заплетены в косы, перед сном. Одну минутку она стояла перед Юрой и вдруг заплакала, прижимаясь к нему, обнимая его за шею голыми прохладными после умывания руками. Она говорила сквозь слезы:
– Вы мерзкий! Я ненавижу вас! Я все знаю…
Потом она вырвалась, убежала по коридору, и за нею развевалось легким облачком розовое одеяние. Где-то стукнула дверь. Но еще долго у него оставалось какое-то неповторимое ощущение прохладности ее нежных рук.