– Киссинджер у телефона.
В трубке послышался знакомый гортанный голос с забавным смешением акцентов американских гласных и немецких согласных.
– Доктор Киссинджер! Это Росс Перо говорит. Я бизнесмен из Далласа, Техас, и…
– Здравствуйте, Росс. Я вас хорошо знаю, – сказал Киссинджер.
Сердце у Перо подпрыгнуло. Голос Киссинджера звучал тепло, по-дружески и неофициально. Великое дело! Перо начал объяснять, что произошло с Полом и Биллом: как они добровольно отправились к Дэдгару и как госдепартамент отвернулся от них. Он заверил Киссинджера, что они ни в чем не виновны, и отметил, что обвинений в каком-либо преступлении против них не выдвигалось и что у иранцев нет на них ни грамма компромата.
– Это мои люди, я их туда послал и просто обязан вызволить их оттуда, – закончил он.
– Ну хорошо, посмотрю, что смогу сделать, – сказал Киссинджер.
Перо ликовал:
– Я буду чрезвычайно признателен.
– Пришлите мне краткую записку со всеми подробностями.
– Сегодня же высылаем.
– Я перезвоню вам, Росс.
– Спасибо, сэр.
Телефон замолк.
Перо чувствовал себя просто великолепно. Сам Киссинджер помнил его, проявил дружеское участие и намерение помочь. Ему нужна краткая памятка. ЭДС сегодня же вышлет ее…
Вдруг у Перо промелькнула другая мысль. Он понятия не имел, откуда Киссинджер говорил с ним: может, из Лондона, а может, из Монте-Карло или из Мехико…
– Салли.
– Да, сэр.
– Ты знаешь, где находится Киссинджер?
– Да, сэр.
А Киссинджер в это время находился в Нью-Йорке, в своей двухэтажной квартире в фешенебельном доме на восточном конце 52-й улицы. Из окна квартиры можно было видеть, как течет Ист-ривер.
Киссинджер отчетливо помнил Росса Перо. Он считал его неограненным алмазом. Он сильно помог в делах, к которым Киссинджер проявлял явные симпатии, и, в первую очередь, к этому делу с военнопленными. Во время вьетнамской войны кампания, проводимая Перо, была смелым мероприятием, хотя сам ее инициатор и доставлял Киссинджеру немало хлопот, требуя иногда просто невыполнимого. А вот теперь и подчиненные самого Перо угодили в плен.
Киссинджер сразу же поверил, что они невиновны. Иран стоял на пороге гражданской войны: законность и надлежащий порядок мало что значили в таких условиях. Он размышлял, чем сможет помочь, и искренне хотел этого – дело было правое. Хотя он уже отошел от государственных дел, но друзья остались. «Позвоню-ка я Ардеширу Захеди, – решил Киссинджер, – вот только получу из Далласа памятку».
После разговора с Киссинджером настроение у Перо заметно поднялось. Как это он сказал? «Здравствуйте, Росс. Я вас хорошо знаю». Такие слова дороже денег. Хорошо быть знаменитым – иногда это помогает проворачивать важные дела.
Вошел Ти Джей.
– Твой паспорт готов, – сказал он. – Там есть иранская виза. Но, Росс, думается, тебе все же не следует туда лететь. Мы можем разрешить проблему здесь, ведь все нити в твоих руках. Самое последнее дело, если мы потеряем с тобой связь – в Тегеране, либо во время полета, а в это время нужно будет принимать важное решение.
Перо отключился было от всего, нацелившись на Тегеран. Все, что он выслушал в последний час, подвело его к мысли, что в Тегеран лететь незачем.
– Может, ты и прав, – ответил он Ти Джею. – Нам предстоит обсудить на переговорах массу всяких предложений, и лишь одно из них должно сработать. Я не еду в Тегеран. Пока не еду.
Больше всех в Вашингтоне беспокоился в те дни, наверное, Генри Пречт.
Старослужащий госдепартамента, любящий искусство и философские рассуждения и буквально помешанный на юморе, он на протяжении почти всего 1978 года практически сам формировал американскую политику в Иране, пока его начальники – вплоть до президента Картера – все свое внимание и силы сосредоточили на Кэмп-Дэвидском соглашении между Египтом и Израилем.
С начала же ноября, когда обстановка в Иране стала заметно обостряться, Пречту пришлось работать целыми неделями без выходных, с восьми утра и, по меньшей мере, до девяти вечера. А эти чертовы техасцы, похоже, воображают, что ему больше и заняться нечем, кроме как болтать с ними по телефону.
Пречта волновали не только и не столько разразившийся в Иране кризис и борьба разных сил в связи с этим. Здесь, в Вашингтоне, тоже велась борьба, и довольно нешуточная, – между государственным секретарем Сайрусом Вэнсом, начальником Пречта, и помощником президента по национальной безопасности Збигневом Бжезинским.
Вэнс полагал, как и президент Картер, что американская внешняя политика должна отражать основы американских моральных устоев. Американцы – убежденные сторонники свободы, справедливости и демократии, и они не желают поддерживать тиранов. А шах Ирана – тиран.
Организация «Международная амнистия» назвала нарушение прав человека в Иране самым худшим в мире, а многочисленные сообщения о систематическом применении шахским режимом пыток подтверждались Международной комиссией юристов. Поскольку шаху вернуло власть ЦРУ, а Соединенные Штаты поддерживали его режим, американский президент, много разглагольствовавший о правах человека, должен был все же что-то предпринимать.
В январе 1977 года президент Картер дал понять, что тоталитарные режимы могут лишиться американской помощи. Однако Картер проявлял нерешительность – потом в том же году он побывал с официальным визитом в Иране и публично расточал похвалы в адрес шаха, а Вэнс считал, что он делал это в интересах уважения прав человека.
Збигнев Бжезинский так не считал. Помощник президента по национальной безопасности полагал, что происходит схватка разных политических сил. Шах был союзником Соединенных Штатов, и его следовало поддерживать. Конечно, его нужно надоумить прекратить применять пытки – но не это главное. Его методы правления подвергаются ожесточенным нападкам, поэтому нет времени на их либерализацию.
«А когда же придет такое время?» – вопрошали сторонники Вэнса. Власть шаха всегда была сильна на протяжении почти двадцати пяти лет его пребывания на троне, но никогда он не подавал каких-то признаков стремления ввести более мягкие и терпимые методы управления страной. Бжезинский на это отвечал: «А назовите мне хотя бы одно мягкое правительство в этом регионе мира».
Кое-кто в администрации Картера полагал, что если Америка не станет поддерживать принципы свободы и демократии, то не будет и смысла во внешней политике вообще. Но это была крайняя точка зрения, поэтому ее выразители выдвинули более прагматический аргумент: иранский народ достаточно натерпелся от шаха и намерен свергнуть его, не считаясь, что думает на этот счет Вашингтон.
«Ерунда, – говорил на это Бжезинский. – Читайте историю». Революции побеждали, когда правители шли на уступки, и терпели поражения, когда власть предержащие крушили восставших железным кулаком. Иранская армия, в которой насчитывается четыреста тысяч солдат и офицеров, легко может подавить любой мятеж.
Сторонники Вэнса – и Генри Пречт в их числе – не соглашались с теорией революций Бжезинского, гласившей: тираны, над которыми нависает угроза, идут на уступки восставшим, когда те сильны и нет других путей удержать власть. А что еще важнее – приверженцы Вэнса не верили, что в иранской армии насчитывалось четыреста тысяч человек. Подсчитать точно ее численность не представлялось возможным – солдаты массами дезертировали, и армия сокращалась ежемесячно на восемь процентов. В преддверии всеобщей гражданской войны на сторону революционеров переходили целые воинские части в полном составе.
Обе вашингтонские фракции получали информацию из разных источников. Бжезинский слушал, что говорил Ардешир Захеди, близкий родственник шаха и самый могущественный его сторонник в Иране. Вэнс же прислушивался к информации от посла Салливана. Его сообщения не были последовательными, как того хотелось Вашингтону, – возможно, потому, что обстановка в Иране была крайне сложной и запутанной. Но вот, начиная с сентября, в сообщениях стала превалировать главная тенденция, гласящая, что режим шаха обречен.