И Маринке подумалось: они говорят не о том.
Вернулась Лида. Принесла банку с рябиновыми гроздьями, и рассохшаяся, когда-то белая тумбочка сразу стала нарядной и как будто бы даже чуточку поновела. А вот выручить Маринку снова у Лиды не вышло: так они и молчали, все трое, минуту, а то и две.
— Ну, семь футов вам под килем, девчата, — наконец, проговорил Годунов.
— До свидания, — слегка растерянно ответила Лида.
А Маринка промолчала: у неё снова перехватило горло, да так, что глаза слезами заволокло. Когда проморгалась, они были уже вдвоём. Две бледные — наверное, в свете чахлой лампочки — девчонки. И яркий рябиновый букет.
— А от астр почему отказалась? — вдруг невпопад спросила Лида.
— У нас когда Полевой с дядей Гришей с вылета не вернулись, девочки цветов нарвали и возле коек поставили, — рассказывать Лиде было почему-то легко. — А рябина у нас возле школы росла. Мы, когда нас в пионеры принимали, посадили. Как раз возле кабинета географии, — Маринка кончиками пальцев погладила ягоды — тёплые, живые. — Я хотела учительницей географии стать. Интересно, да и мои всю жизнь при поездах… тоже, вроде как, география.
— А я библиотекарем работала в Туле, — Лида тоже потянулась к рябине, да отстранилась, будто вспомнила, что этот букет — только Маринкин и больше ничей. — А как Митя добровольцем ушел… это муж мой, вернулась в Орёл, думала… — и замолчала.
Поглядели друг на друга — и вдруг разревелись разом, каждая о своем и об одном на двоих.
Всё было в высшей степени странно и непонятно. Всё — это вообще, то есть абсолютно. Начиная с того, что Годунов ещё в отрочестве накрепко затвердил по книгам и, что важнее, по рассказам отца и дедов: на войне не болеют. После войны — сколько угодно, а на войне… С какой стороны ни зайди — не до того! Так какого ж черта повылазили все эти аритмии с тахикардиями, болезни гиподинамийного будущего, стёганых халатов и тапочек со стоптанными задниками? Мартынов (вот уж тут не к месту его энкавэдэшно-писательская наблюдательность!) погнал до эскулапов, попеременно взывая то к совести, то к чувству ответственности. А прижало нешутейно, вот грозный командующий и позволил погрузить себя в «эмку» и… А по дороге всезнающий Матвей рассказал, тоже со значением, что нынче рано утром кто-то из «валькирий» упал чуть ли не в прямой видимости аэродрома, но обошлось, отлежится пару дней в госпитале, и… Новость врезала по мозгам с деликатностью маргинала из бывших боксёров (был у Годунова в прошлой жизни такой малоприятный эпизод, вспоминать о котором он вполне закономерно не любил), зато сердце вдруг перестало дурить. «Поехали!»
Ну, и поехали.
Домчались за десять минут.
На одиннадцатой Годунов уже точно знал, что Марину Полынину обещают надёжно поставить на ноги. Правда, не через пару дней, а через пару месяцев.
На двадцатой Матвей с хитроватой улыбкой приволок неведомо где добытый букетик астр. К этому же времени командующий, не особенно смущаясь (как-никак в сумерках фиг его разглядишь) и не примериваясь, наломал веток с рябины у госпитального крыльца. Не цветы, конечно, но в ситуации тотального торжества абсурда над здравым смыслом…
Сумбурный разговор с Мариной, ещё более путаное, «не хиляющее за отмазку», как сказала бы язвительная юнармейская начкарша, подобие разъяснения Мартынову — и ретирада. На войну. Где — правду говорили отец и деды — всё проще и понятнее, чем в мирной жизни. Пусть даже эта война и успела закончиться за полторы дюжины лет до фактического рождения Саньки Годунова.
А Марина спала, глубоко и тревожно. И видела себя на неоглядном поле, сплошь заросшем цветами. И знала: надо поле перейти, во что бы то ни стало надо. И поскорее. Перебежать бы. Да нельзя наступать на цветы. Потому что они выросли в память о погибших.
Глава 32
9–10 октября 1941 года,
Орёл
Всё-таки советское детство — с «Зарницей», пионерлагерем, пыхтящим керогазом в бабушкином дворе — это навсегда. Сколько бы лет ни прошло, руки помнят порядок действий. И хотя сейчас в медном тазике — не переспелая вишня для варенья, а ржавая вода (водокачка ещё утром повреждена шальным немецким снарядом) — трёхфитильное чугунявое чудо техники производства завода имени Воровского разогрело её до приемлемо-помывочной температуры минут за семь.
На притащенной бойцами в подвал широкой лавке возле комсоставской портупеи с кобурой аккуратной стопочкой возвышались свежие байковые портянки и полотняное исподнее. Чёрный кирпичик мыла рядом с назначенной на роль мочалки ветошкой так и просился сотворить облачко пены для умащения нещадно зудящей кожи.