— Вас немедленно требует командир!
А я не мог разогнуться. Что связной доложил Кузминову, не знаю, но вскоре появилась врач Людмила Безродная.
— Что с вами, товарищ лейтенант? — Голос официальный, сухой.
Склонилась надо мной, осмотрела, взгляд стал колючим и холодным.
— Что с вами? — спросила строго.
Я показал, где болит.
— Все ясно. Это аппендицит. Вас надо отправить на ту сторону, здесь операцию сделать невозможно, — определила она.
Для меня не было ничего страшнее такого приговора. Превозмогая боль, я старался распрямиться, чтобы увидеть ее лицо. Мне хотелось что-нибудь сказать, но я боялся расцепить зубы и застонать.
Тогда я приложил к своим запекшимся губам два пальца и, умоляюще глядя на Людмилу, попытался дать ей понять, чтоб молчала. Я считал, что это позор: с какой-то ерундой — с аппендицитом — в такой час, когда решается судьба плацдарма, оставить своих смельчаков, свой полк! Что они подумают обо мне?!
Я отнял пальцы от губ, и моя рука невольно сжалась в кулак. Боль немного отпустила, я закрутил головой, чтобы снова найти лицо врача и получить ответ. Солнце заглянуло через дыру в перекрытии блиндажа, стало светлее, и я заметил, какие красивые глаза у Людмилы. В них отразилась тревога. В самом деле, оставляя меня, она должна была взять на себя огромную ответственность — ведь мог развиться перитонит... Она еще колебалась, еще не приняла окончательного решения, но но ее прекрасным глазам я уже догадался: поняла меня!
Поняла! Да разве могла не понять меня эта отважная дивчина, так же, как и я, ушедшая на фронт добровольно, несколько дней назад солгавшая командиру полка, что она прекрасно плавает, что Днепр перемахнуть для нее — сущий пустяк! А на самом деле воды боялась пуще огня и в жизни своей ни разу в речку выше колен не входила. Но когда решался вопрос, кому из полковых медиков первым форсировать Днепр и на правом берегу возглавить передовой медицинский пункт, она сказала твердо: «Пойду я».
Майору Кузминову все же доложили, что Безродная плавать совершенно не умеет. Он хотел было заменить ее, но Людмила взмолилась:
— Товарищ командир, это неправда, плавать я умею! Не оставляйте меня на левом берегу. Со мною переправятся Фатима Додоева, Поля Гетман, Тося Таран. Вы их хорошо знаете, это смелые девушки, и мне с ними будет легче. Оставаться же здесь страшно, ей-богу!
Кузминов посмотрел на Безродную и подумал: «А ведь плавать она действительно не умеет». Но промолчал. А когда она ушла, приказал старшему врачу, чтобы лично проверил плоты и лодки, на которых будут переправляться санитары, и чтобы с Безродней не спускали глаз те, кто хорошо плавает.
К Людмиле Ивановне Безродной мы питали глубокое уважение за ее душевную чуткость и доброту, самостоятельность и серьезность, за то, что, спасая раненых, не оглядывалась на разрывы мин и снарядов.
Между нами, разведчиками, и Людмилой Ивановной установились самые дружеские отношения. Не однажды она шла нам навстречу: соглашалась не отправлять в тыл раненого бойца, тайком долечивая его в санроте. Понимала, как жалко нам было терять отважного, опытного разведчика и как тому не хотелось расставаться с родным взводом, полковой семьей, с товарищами по оружию, ставшими роднее родных.
В канун нового 1944 года разведчики преподнесли Людмиле Ивановне «подарок» от Деда Мороза: небольшую пушистую елочку с трофейными шоколадками, завернутыми в серебряную и золотистую фольгу. Она была тронута до слез.
Всю войну, до последнего дня, пробыла в санроте Людмила Ивановна. Тысячи раненых — без малейшего преувеличения! — прошли через ее трудолюбивые, добрые, нежные руки.
Прошел и я... В тот памятный раз она оставила меня на плацдарме. Приступ прошел, боль отпустила, и мне удалось заснуть в блиндаже. На рассвете я собрался посмотреть, что делается у нас на стыке с участком обороны соседнего полка.
В половине пятого меня будто кто-то толкнул. Я мгновенно проснулся, сел. Несильная боль в правой стороне живота напомнила о приступе аппендицита. Осторожно поднялся. Ноги казались ватными и плохо слушались. Выглянул из блиндажа. Все было окутано густым, плотным туманом. Прислушался... Стояла гнетущая, тревожная тишина. Слышны были только глухие шаги часового, ходившего вокруг блиндажа. «Устали и мы, и фашисты», — подумал я, но тут же мелькнула мысль: «Может, это тишина перед взрывом?» А ведь так нужна была бы передышка — в предыдущих боях мы понесли немалые потери: в подразделениях осталось до трети личного состава, а кое-где и меньше. Не хватало боеприпасов.