— Не забудьте об Иване Владкове.
— Кто-нибудь съездит к нему в гарнизон. Если все будет тихо, встретимся.
— Так... Надо найти людей, без связников трудно придется. Наметили кого-нибудь?
— Привлечем ремсистов. У нас хорошая опора.
— Ну, успеха вам...
— Ладно, Эмил, все будет сделано.
На рассвете 20-го Попов ушел в горы. Рабочий с «Эльфы» сопровождал его. В дальнейшем ему предстояло стать курьером между Эмилом и его товарищами. В деревне Комины, входящей в партизанскую зону «Район Драгальцы», Попов остался, снял комнату у немолодой крестьянской четы. Здесь его должны были найти посланцы партизан, к которым Эмил Попов отправил ятаков.
Горы... Скалы. Зелень. Холодное козье молоко. Покой.
Попов считал дни, изнывая от вынужденного безделья. Партизанские связные все не шли. То ли ята-ки перепутали адрес, то ли случилось худшее, и их перехватили жандармы, но, так или иначе, связных все не было, и Эмил томился, не находил себе места.
Дважды в неделю рабочий с «Эльфы» навещал его. Докладывал, что товарищи шлют приветы, просят отдыхать и не волноваться. Отыскали Владкова, говорили с ним. Иван здоров и рвется в дело. Полк, в котором он служит, настроен революционно; в каждой роте — кружки; РО арестовало нескольких руководителей, но на их место приходят новые, так что контрразведчики беснуются; еженощно солдат выводят из казарм, а их сундучки перетряхивают, ищут листовки и книги.
Неделя. Еще неделя. И еще...
Рабочий с «Эльфы» явился в неурочный день. Был чугунно-черен.
— Несколько наших арестованы. И твой свояк — тот, что в полку, тоже.
Эмил машинально потянулся к вороту, расстегнул пуговицу.
— Отдохни, вечером возвращаемся!
Эмил и рабочий с «Эльфы» вошли на окраину Софии, когда на вершине Витоши еще спала черная ночная туча. Пустыми улицами, прячась в подворотнях от патрулей, добрались до нужного дома. Здесь расстались: рабочий отправился к себе, а Попов, подождав несколько минут и убедившись, что ничьи шаги не нарушают покой, поднялся по лестнице и постучал в дверь: два тихих удара, один сильный и еще два тихих.
Ему открыли, втащили за плечи в сени.
— Слава богу, ты здесь! Ты уже знаешь?
— Да! Как это случилось?
— Ума не приложу! Выследили? Проходи, поговорим. Здесь ты в безопасности, старина.
«В безопасности»... Услышь Гешев эту фразу, он засмеялся бы. Вполне возможно, потер бы руки. Или выпил бы стопку ракии за Гермеса — покровителя торговцев, жуликов и сыщиков. Побег Попова был организован им самим. Специальная группа Сиклунова глаз не спускала с Попова с того момента, когда он спустился на тротуар по деревянному столбу, подпиравшему балкон. В спецгруппе были лучшие филеры отделения «А»; они ни разу не попали в поле зрения Эмила и других участников организации. Но лучшим среди них всех был, бесспорно, осведомитель Сиклунова, ставший для Попова чем-то вроде невидимой тени. Его Гешев выделил особо.
Этим осведомителем был тот, у кого остановился Эмил в первые дни после побега — доверенный из доверенных, знавший всех и вся, рабочий из радиотехнической мастерской «Эльфа». Агент № 10671.
12
Он и в камере старался остаться самим собой. Это было нелегко. Тюремная система, хорошо продуманная, сконструированная с расчетливой жестокостью, обычно сравнительно быстро расшатывала в человеке то, что было присуще ему на свободе и казалось монолитно незыблемым. Одиночка с ее тишиной и гулкими, как гром, ночными шорохами в коридоре порождала страх перед замкнутым пространством — клаустрофобию, которую врачи-психиатры относят к числу редко излечимых заболеваний. С течением монотонных дней, абсолютно точно размеренных режимом: подъем, кофе, обед, прогулка, отбой; без признака новизны, без перспектив на какое-либо изменение завтра или в отдаленном будущем, заключенным овладевало отупение. Не хотелось ходить, умываться, выметать мусор. Зачем? Зачем двигаться, думать, хотеть жить? Все равно в тюремном быту ничто не сдвинется ни на йоту, а конец определен заранее — залп из семи винтовок и небытие... Раз в сутки выводили на оправку — это было развлечение. Иногда менялись постоянные надзиратели— пища для ума. И все... Появлялось странное, близкое к патологии желание быть вызванным на допрос — следователи, конечно, все жилы выматывают, каждая очная ставка, каждый разговор «по душам» приближают неотвратимый конец, однако уже то хорошо, что можно говорить, видеть небо и дома за окном кабинета, трогать руками привычные вещи — ручку, стол, бумагу.
На одиннадцатый день ареста у Пеева отобрали книги.
На двенадцатый — бумагу и вечное перо.
Тогда же запретили прогулки.
Пеев пробовал протестовать, но надзиратель показал ему распоряжение начальника службы ДС Павлова: «Полная изоляция». Камера № 36 — в особом «кармане» этажа — была отгорожена от остальных; стены — в три кирпича и дополнительная дверь в начале коридорчика. Четыре этажа по девять камер на каждом. Где-то рядом люди, но их не увидишь и не услышишь... Зловещая тишина, от которой временами хочется выть, кататься по полу.
Он не выл, не катался. Мысль работала с предельным напряжением: гулял по камере, вспоминая наизусть целые страницы Шекспира, Толстого, Бальзака. Восстановил в памяти «Отца Горио» и «Холстомера». Устав ходить, принимался за гимнастику, мочил в кружке с водой платок и растирался докрасна. Тщательно причесывался, приглаживал усы. По ночам клал брюки под тощий матрасик и утром радовался, что стрелка на них словно из гладильни. Чистой тряпочкой до блеска полировал туфли.
— Заключенный Пеев, на выход!
Он выходил — прямая спина, подтянутый, недопустимо элегантный для тюремных условий. Надзиратели, вопреки обыкновению, не пытались его бить по дороге в допросную: арестант из камеры № 36 внушал им если не уважение, то нечто вроде боязни. Между ними лежала не дистанция даже — пропасть. Обращаясь к нему, они употребляли отмененное тюремным уставом «вы».
Допросы вели Павлов, Недев, Гещев и Ангелов.
Иногда все четверо сразу; чаще — порознь. Требовали признания, что Никифоров — основной фигурант. Убеждали, что, если это так, Пеев автоматически превратится из главного обвиняемого во второстепенного; гарантировали сохранение жизни и концлагерь со сносным режимом. Пеев повторял сказанное раньше: сотрудничество генерала — плод моей фантазии, о своей роли Никифоров и подозревать не мог; если б догадался — наверняка доложил бы в РО.
Гешев не спорил, принимал все, как должное. Записав показания, пророчил:
— Ничего, доктор! Ты ври, ври! Висеть будете рядом.
Павел Павлов тихим голосом вдалбливал по капле свое:
— Вы же умница. Подумайте, кто ценнее для человечества — солдафон Никифоров или доктор права Пеев? О вас даже сейчас многие говорят с восторгом: светлая голова, мыслитель... При некоторых условиях для вас можно будет добиться мягкого приговора и быстрого помилования. Такие люди, как вы, доктор Пеев, нужны государству... По секрету: за вас хлопочут Говедаров, Кьосеиванов, Бурев. Между нами, вспомните, Кьосеиванов когда-то был «левым», подвергался репрессиям, но одумался и был прощен. Стал министром-председателем, а теперь посол, доверенное лицо его величества... В конце концов, Сашо,— ты, надеюсь, позволишь называть себя так, по старой памяти? — так вот, в конце концов, ты никого не спасаешь своим упрямством. Я сам похлопочу, если хочешь, перед государем.
— Похлопочите лучше о бане.
— Черт! Как же ты груб, Сашо.
— Не груб, а реалистичен: на помилование не надеюсь и заступничества у Бориса не ищу. Что же касается гигиены, то она здесь, в тюрьме, не в почете у властей. В камерах антисанитария, клопы. Белье черное от грязи.
После этого вывод в баню отменили вообще. Надзиратели ссылались на письменное распоряжение: «На неопределенный срок».
Раз в неделю на допросах появлялся Недев.
Курил душистый табак, щурился. «Никифоров во всем признался. Заявил, что сотрудничал с антифашистами сознательно, и гордится этим».
— Дайте очную ставку!