Выбрать главу

Первым поднимается на борт маленький круглый улыбчивый человечек, увенчанный традиционной индонезийской шапочкой из черного бархата, из-под которой во все стороны лезут тугие кольца шевелюры. Это Ансельмус Манах — чиновник лесного ведомства, смотритель всех островков вокруг Флореса. Он будет нашим проводником по этому краю.

По его совету мы оставляем груз на борту и отправляемся с визитом вежливости к старосте Лабуанбаджо в одну из свайных хижин в центре деревни.

В большой общей комнате с бамбуковыми стенами, завешанными предвыборными плакатами и портретами политических деятелей, на полу, застланном циновками из пальмовых листьев, сидят на корточках несколько человек и жуют бетель[9]. Наш приход проходит незамеченным, и приветствия повисают в общем молчании. Вежливо осведомляемся, кто глава деревни.

— Вот он, но у него болят глаза, — говорит подросток, указывая на мужчину со вспухлыми слезящимися веками.

— Погляди, что с ним, — говорит мне Ги, возложивший на меня обязанности фельдшера экспедиции.

— Вы разрешите осмотреть его? — спрашиваю у молодого человека.

— Как хотите.

Беру голову пациента, поднимаю ему веки и выворачиваю их наружу, при этом тот не проявляет к происходящему ни малейшего интереса, ни даже признаков жизни, как будто все это его не касается.

— Ничего страшного, пришлите кого-нибудь к нам в лагерь: мы дадим ему капли и он поправится.

Второй визит наносим китайцу. В индонезийских деревнях китаец — это обычно «серое святейшество», которого слушаются все мелкие местные чиновники. В его руках сосредоточена вся торговля, умело сделанные подарки обеспечивают ему всеобщую благосклонность, культура его, как правило, выше, чем у окружающих, так что его советы всегда принимают к сведению и его лавка представляет нечто вроде местного салона или, вернее, бистро этих краев.

Преисполненные всяческого уважения, мы входим гуськом в лавчонку столь влиятельной персоны. Лет пятидесяти, высокий, худой, он выглядит в своей полосатой пижаме — униформе всех индонезийских китайцев — только что вставшим с постели интеллигентом.

Лавка его завалена самым разнообразным товаром, от керосина и размякших от жары карамелек до акульих крючков, липовых драгоценностей и пачек жевательного табака.

На полке дожидается покупателя серая фетровая шляпа, дожидается, должно быть, немало лет, ибо успела уже покрыться паутиной. Петер легонько приподнимает ее, и оттуда с испуганным писком выскакивает мышонок.

Проспект на стене, составленный на китайском и малайском языках, расхваливает достоинства некоего чудодейственного снадобья под названием «Носорожий бальзам».

«Это лекарство, — читаем мы, — готовится из рога носорога, рога оленя, тигриного жира, сала из крокодильего хвоста, камня из мочевого пузыря обезьяны, сока белого дерева и прочих дорогостоящих веществ, издавна применяемых в медицине. Благодаря своим достоинствам этот бальзам особенно подходит для лечения следующих болезней:

1. Как наружное лекарство — при чесотке, нарывах, укусах насекомых, змей и скорпионов, при болях в суставах и мышцах, а также при болях в пояснице.

2. Как внутреннее лекарство — при зубной боли, мигрени, лихорадке, малярии, болезнях печени, поносе, запоре, сухом и кровавом кашле и бесплодии».

Впечатляющие иллюстрации с большим реализмом изображают держащегося за бока человека, другого — со вздувшейся щекой, третьего — сидящего на табурете и истекающего крупными каплями пота, а также еще несколько персонажей, схватившихся за живот, с перекосившимся лицом либо же согнувшихся пополам и выпускающих в таз фонтаны крови.

Думается, это спасительное снадобье не продают в парижских аптеках лишь из-за возражений врачебного мира, который оно способно вконец разорить своей ценой — 7 рупий, то есть около 0,7 франка.

Китаец предлагает сесть и угощает нас смесью пальмовой водки с каким-то химикатом, придающим ей розовато-конфетный тон и вкус, средний между виски и духами «Шанель № 5». Это, однако, не мешает нам оценить напиток, особенно под разговор с хозяином, знания и культура которого поразительны для человека, вот уже тридцать лет живущего в одиночестве в чужой деревушке.

Наконец, когда уровень немыслимого пойла в бутылке опускается до дна, мы покидаем своего нового друга, не лишенного, как мы убеждаемся, коммерческой сметки: он предлагает нам для дальнейших передвижений услуги своей моторки.

Выгрузив свои девяносто девять ящиков снаряжения (не считая бесчисленных свертков, клеток, котелков и т. д.), размещаемся в хижине для приезжих. Во время распаковки вокруг теснится народ и из толпы несутся иронические комментарии, которые становятся особенно хлесткими, когда мы начинаем переодеваться и являем на свет белесые анемичные части тел, обычно скрытые от солнца. Наши кулинарные приготовления вызывают не меньший интерес: консервные банки и пакетики супа переходят из рук в руки, и люди принюхиваются к ним с таким же недоверием, с каким мы разглядывали в армии коробки «обезьяньей» тушонки.

Местных жителей зовут баджо; кстати, Лабуанбаджо переводится буквально как «порт баджо». Это потомки малайцев, осевших много веков назад на этом архипелаге; занимаются они в основном рыболовством и ловлей дикого жемчуга, который очень красив в водах, омывающих эти острова. Отдельные лица отмечены ярко выраженной печатью папуасского происхождения — это метисы малайцев и папуасов, населяющих гористый центр острова. Они анимисты либо христиане в отличие от прибрежных малайцев, принявших магометанство.

Холмы вокруг Лабуанбаджо, покрытые лугами и рощицами, полны крупной дичи, особенно много здесь оленей и кабанов. Встречаются также и буйволы, и одичавшие лошади, потомки животных, завезенных сюда португальцами в XV веке; местные жители ловят их и дрессируют для верховой езды.

Естественно, в первый же вечер я отправляюсь на охоту с Манахом и еще одним лесником — Нарунгом, здоровенным парнем, говоруном и отчаянным браконьером. На голове у себя вместо тюрбана он приспособил серое мохнатое полотенце.

Проходим словно вымершую деревню и тропинкой над бухтой доходим до глубокого оврага, на дне которого булькает поток. Мостик через овраг рухнул, остались лишь два параллельных бревнышка, в метре одно от другого.

— По этой слеге не ходите, — предупреждает Нарунг, — она прогнила; вторая ничего, вроде целая.

Сняв обувь, он с ловкостью канатоходца переходит через овраг. Следую за ним, осторожно ступая по «вроде целому» бревну, опираясь как можно легче на второе прикладом ружья. С большим облегчением перевожу дух на том берегу, как вдруг из темноты доносится стон. Наводим фонари и видим нашего милого Манаха, вцепившегося руками и ногами в середину бревна. Округлившимися глазами косится он на дно оврага, где весело резвится ручей. Нарунгу удается извлечь Манаха из этого унизительного положения, протянув ему одной рукой конец ружья, пока я крепко держу его самого за вторую.

Начинаем охоту. Я цепляю на лоб лампочку, а Нарунг проходит вперед, высвечивая горизонт пучком своего фонаря. Местность сильно волнистая: крутые долины сменяются каменистыми холмами, высокая трава скрывает глубокие ямы, в которые мы то и дело проваливаемся по очереди, ругаясь на соответствующих языках.

Мы бредем так уже больше часа, как вдруг Нарунг застывает на месте: шагах в пятидесяти впереди на нас смотрят два больших желтых глаза, а рядом два других глаза, поменьше.

— Олени! Стреляй, туан! — шепчет мне Нарунг.

Я впервые охочусь на оленей со светом, но у меня есть опыт подобной охоты на других зверей в Африке.

— Это не могут быть олени — такие громадные глаза…

— Точно олени, я их хорошо знаю. Стреляй!

Не очень уверенно я пробую подойти поближе и разглядеть силуэты животных. И хорошо поступаю, ибо, едва делаю несколько шагов, «олени», громко заржав, галопом уносятся прочь, не оставив никаких сомнений на предмет своей подлинной «личности»! В гневе поворачиваюсь к Нарунгу, что, однако, не мешает мне обратиться к нему в третьем лице, как того требует индонезийская вежливость:

вернуться

9

Бетель (Piper betle) — небольшой лазящий кустарник из семейства перечных. Бетель вместе с кусочками семян арековой пальмы и небольшим количеством извести употребляется для жевания.