На отмели
Месяц за месяцем стояли мы на отмели и ловили треску. Приходило и уходило лето и зима, а мы всё стояли на том же самом месте, посреди моря, на границе двух миров, Европы и Америки. Четыре-пять раз в году мы ходили вверх к Микелону продать наш улов и запастись провиантом. Потом мы опять выплывали в открытое море, бросали якорь на том же самом месте, ловили треску — и снова направлялись вверх к Микелону, чтобы опять разгрузиться. На берегу в городе я никогда не бывал; зачем мне было сходить на берег? Очень мало народу было видно в этом местечке, в этом захолустном местечке, где было всего только несколько рыбаков и судоторговцев.
Наше судно было русское и носило название «Конго», настоящее русское старое судно, у которого на бортах остались ещё с молодых лет полустёртые пушечные порты. Нас было на борту восемь мужчин: два голландца, один француз, два русских и я; остальные были негры.
При «Конго» было четыре шлюпки. Мы выходили на них по утрам в море и опускали паруса, летом в три часа, зимой на рассвете, а вечером мы их опять поднимали, всегда на том же самом месте, в семи или восьмистах футах к западу — юго-западу от «Конго».
Один день проходил, наступал другой, — мы всё стояли там же. Не было никаких перемен в нашем существовании; зачастую мы не знали, воскресенье было или понедельник. Единственное, чем отличалась наша жизнь от жизни других ньюфаундлендских рыбаков, было то необычайное обстоятельство, что у нашего судохозяина на борту была жена. Эта женщина была существо молодое, но очень противное, с целой массой бородавок на обеих руках и с очень тощим и маленьким телом.
Мы видели её почти каждое утро, когда отчаливали от судна; она как раз в это время только вставала, была заспанная и очень неряшливо одета; она позволяла себе выносить корабельные помои как раз перед нами и садиться — нет, этого нельзя рассказывать. Но хотя она и была такая неопрятная и почти никогда не говорила с нами ни слова, мы, матросы, всё же все были влюблены в неё без исключения, каждый по-своему, и ни один из нас не мог обойтись без неё. Такими невзыскательными мы стали.
Мы не были моряками, мы были только рыбаки. Моряк всегда плавает далеко, высаживается где-нибудь и, в конце концов, кончает своё плавание, как бы долго оно ни продолжалось; но мы, мы стояли неподвижно, вечно и неизменно неподвижно, со всеми нашими якорями в отмели. И это продолжалось так долго, что под конец мы едва могли вспомнить, как, собственно, выглядит на суше; так мы изменились. Вечное стояние на одном месте сделало нас необыкновенно тупыми, действительно совершенно тупыми; мы не видели ничего больше, кроме тумана и моря, и не слышали ничего другого, кроме ветра и непогоды, сверху и снизу; мы ничем не интересовались и ни о чём больше не думали. Да и о чём нам было думать? Наша постоянная возня с рыбами превратила нас самих в рыб, в куски мяса, в странных морских животных, которые ползали по судну и говорили на своём собственном, непонятном никому языке.
Мы и не читали тоже, ничего не читали. Письма сюда, на море, не могли доходить к нам, и к тому же тяжёлый туман, которым мы дышали, наша ежедневная работа над сырой рыбой, наше безпрерывное пребывание на отмели, отбивало всякую охоту к чтению. Мы ели, работали и спали. Единственный из нас, кто ещё не совсем отупел и ещё «держался» несколько, был француз. Он отводил меня раз в месяц на палубе в сторону и спрашивал серьёзно:
— Как ты думаешь, что у нас на родине воюют теперь?
Мы до того равнодушны стали ко всему, что почти совсем не разговаривали между собой. Мы отлично знали, какой будет ответ на какой угодно вопрос наш, и, кроме того, мы часто с большим трудом понимали друг друга. Какая собственно была польза от того, что официальным языком считался на судне английский! Оба голландца и француз были слишком непонятливы и упрямы, чтобы учиться ему; и даже русские, когда хотели рассказать что-либо попространнее, они тотчас же сердились и переходили на свой родной язык. Одним словом, мы были безпомощны и заброшены во всех отношениях.
Но иногда, когда мы сидели и вытаскивали удочки из воды, мимо нас проходило судно с переселенцами, громадный, как бы призрачный колосс; он давал только один свисток и в то же мгновение исчезал в тумане. Они наводили ужас — эти тяжёлые чудовища, которые показывались на одну минуту и потом снова исчезали. Когда это случалось вечером, и огни, расположенные вдоль всего корпуса корабля, уставлялись пристально на нас своими красными бычачьими глазами, у нас нередко вырывался крик ужаса и изумления; в тихую погоду до нас достигало движение воздуха от гигантского призрака, и наши шлюпки качались ещё долго потом на тяжёлых волнах, поднятых на море мимо проходящим пароходом.