Паром уже подошел к Листвянке. И оказалось, что Бураков не один — зашевелились люди на палубе.
Было видно, как о бетонные дамбы с грохотом дробились высокие, расцвеченные огнями пристани волны. Выстуживая узкое горло бухты, ходил по сутулым берегам ветер. Бураков спрятал лицо от холодной сечки в поднятый воротник. Он запретил себе думать о матросе, о своей случайной попутчице — какое ему дело до крохотной любви под толстой палубой парома! И, твердо ставя ноги, сошел по трапу, под которым шумно вихрилась вода, на землю, как бы углубился от ярких фонарей, от нервно пульсирующего силуэта старого судна в вечернюю густую тьму.
Она же сходила последней, суетливо ступая по валким, взлетающим доскам трапа. И не оборачивалась назад — туда, где ее не так давно обнимали большие, в поту и масле руки. Теперь она была похожа на испуганную птицу. Бураков подумал, что взгляд его, наверное, до конца убьет ее, и потому, прощая этого маленького, растерянного человека, поспешил отвернуться.
У МАТЕРИ
Они вышли к небольшой реке. Мать, обутая в ичиги, остановилась на берегу и посмотрела на сына. Первый лед уже окантовал глазурью песчаные отмели, остуженные, поблескивали кусты краснотала* Но мелководная река была пока свободна, и только на середине шла шуга.
— Еще не встала, — сказала мать и беспомощно обернулась. — Как же это мы переберемся?
— Переберемся, — сказал сын и, нагнувшись, стал снимать сапоги. Он закатал штанины по колено и вошел, обламывая хрупкий по краям ш ледок, в воду. Мать обхватила его шею руками, подогнув под себя ноги.
Река обожгла его поначалу, но потом ступни свыклись с холодом, и он осторожно ощупал пальцами каменистое дно. Плывшие льдины несколько раз ударили его по икрам, словно проверяя крепость ног. Постепенно распутывая темное дно, благополучно вышел на берег, и мать разжала руки.
Он намотал портянки и нырнул ногами в теплые голенища сапог. Собаки уже перебрались и стояли, отряхиваясь и сея вокруг себя алмазные брызги.
Недавний жидкий снег, разлагаясь под солнечным теплом, менял свой цвет — из белого становился серым, а из серого превращался в желтый. Свежо и по-доброму глядел соседний лес; выстроившись в пышный ряд, стояли припорошенные сосны. По открытому горизонту летела стая ворон, матово поблескивая сизыми крыльями, требовательно кричала. Чертя хмельные круги, бегали по снегу собаки.
«Сколько раз это пережито!» — подумал сын. Казалось, чей-то взгляд сопровождал его мысли, и он понял, что это был взгляд матери. Пришло ощущение нескончаемости дороги, которую ему предстоит преодолеть.
Он взглянул на мать. И лицо ее — лицо степнячки с быстрыми живыми глазами и косыми смуглыми скулами — ждало, что скажет сын. Однако словами нельзя было объяснить всего, что владело сейчас его душой. Он просто положил свою руку ей на плечо, и они зашагали, приминая торчавшее из-под снега сухобылье, к лесу.
Словно окликнула его в этот день дальняя юность, от имени которой яснее обозначилось его настроение. И нить памяти быстро распуталась, показав ему дни, как в волшебном калейдоскопе, чередующиеся один за другим. Ему было хорошо оттого, что он видел^сей-час и чувствовал, оттого, что мир вокруг него прост и значителен, как был простым и значительным в тот день, когда десятилетний мальчишка пошел в первый раз с матерью по Витимскому тракту на охоту…
Тогда, вооруженный громадным охотничьим ножом, он был счастлив, и счастье его казалось таким же чистым, каким был снег в то памятное утро. Он заприметил позднюю утреннюю звезду и шагал на ее свет упруго и сильно, ощущая за спиной крылья. Потом плясал костер у обочины дороги, и пламя его билось, согревая не только их двоих, но и воздух. Через тракт к распадку мелькнула огромная тень, и он понял, кто это был, но не смел сказать первым. Не потому, что этого нельзя было делать, а потому, что испугался. А мать подняла легкую «тозовочку», у которой ствол толщиной с карандаш, и выстрелила в том направлении, куда проломился сквозь кусты косолапый. Медведь, увязнув в глубоком снегу, рыкнул, тяжелые пласты снега обрушились на него с ветвей отдыхающих деревьев. И он, совсем еще мальчик, взглянул осторожно из-за плеча матери туда, где ходил смутным косматым силуэтом громадный зверь. Присутствие более крупного, чем когда-либо он видел, существа породило в нем безотчетный страх.
Он не заметил, как мать передернула затвор и выстрелила еще раз. Медведь завозился в снегу и рыкнул громче прежнего. Он не побежал, а оставался на месте. Он вытоптал это место как площадку, и его глаза злобно сузились.
— Возьми в руки нож, — сказала мать и первая побежала к медведю.
Он тоже, забыв страх, захваченный всепоглощающим восторгом, ринулся следом за ней. Они выскочили на высокий борт трассы и остановились. Мать долго целила в голову зверя, но после выстрела тот не грянулся оземь, а, медленно повернувшись, побежал, то и дело проваливаясь по грудь в снег, к хмурому лесу…
Мать была рослая и сильная женщина, а еще, наверное, безрассудная. Ведь не каждая же из матерей отправила бы маленького сына с ножом на медведя «И не каждая мытарилась бы целыми днями по тайге с ружьем, ночевала у костра и била зверя.
А как она испугалась, когда он, будучи ползунком-карапузом, в среднеазиатском кишлаке пытался, играя, прикрыть ладошкой скорпиона. Скорпион, поднявши хвост, водил нетерпеливо жалом, готовясь вонзить его в глупца. Но мать опередила, отвела руку от гибельной беды и стремительно взбежала с ним на высокое крыльцо…
Он помнил каждый свой день так, будто все было вчера, а не много лет назад. Особенно запомнилось, как впервые увидел печальной обычно веселую мать.
Тогда она жила в палатке геологов и приручила молодого беркута. По вечерам она громко, по-мужски, свистела, и на этот сигнал прилетал беркут. Тяжелая птица усаживалась на ее плечо и железным клювом перебирала волосы на голове. Мать ласково принимала эти ухаживания, и беркут с признательностью клекотал. Потом взмахивал крыльями, усаживался где-нибудь на голом дереве и застывал там.
Но однажды старый чабан, завидев сидевшего на палатке беркута, перебил ему лапу из винтовки. Потом оправдывался, не знал, дескать, что птица прирученная. А беркут улетел, оставив отстреленную лапу как укор человеческой жестокости. И мать долго тосковала, и глаза ее жадно шарили по небу, отыскивая там большую птицу, которая не нашла приюта на земле, не успела обжить своего гнезда. Сын не давал ей грустить, но она глядела на него со строгой печалью, словно этим взглядом старалась смягчить глупость заезжего чабана.
Мать не была капризна в том смысле, как некоторые женщины. Она могла смеяться, когда надо было плакать, и, наоборот, могла хмуриться, когда впору бы веселиться. В ее лице всегда пробрезживала какая-то дальняя мечта, которая заставляла забывать о земной доли и уноситься в будущее. Ведь рядом с ней был десятилетний сын с отзывчивым, добрым сердцем. Он всегда старался шагать впереди матери, прокладывая в тумане дорогу, чтобы стряхнуть с ветвей сосен и с трав всю сырость и морось…
Потом не раз и не два снилась ему кроткая улыбка матери, а вместе с ней пробуждались такие воспоминания, от которых становилось и грустно и светло. Он шагал к ней за тридцать километров по глухой, едва заметной дороге, потому что в каникулы не мог усидеть дома.
В ее возрасте человек уже достигает желаемого. У него есть собственный угол, а вот у нее не было. И сколько помнит себя сын, она всегда жила в партионных времянках. Мать была рядовым геофизиком, знаменитых открытий на ее счету не было, зато исходила в молодости громадные просторы Восточной и Западной Сибири. Она жила в постоянном движении, не замечая, как проходят дни, недели, месяцы. Если надо было, без устали ходила в маршруты и, не сомкнув глаз, просиживала всю ночь в камералке. Работая, она всегда испытывала боязнь погрузиться в холод бездействия.