Такой она была и в двадцать, и в тридцать, и в сорок лет. Но в пятьдесят вышла на пенсию и с тех пор жила в деревне, где когда-то стояла партия и где остались лишь брошенные дома, один из которых и заняла мать. Жила она здесь и постоянно находила себе дело, а с ним — смысл жизни.
Она не могла справиться с годами, ее раскачала житейская волна, и со временем ружье было забыто. Но зато появилось немудреное хозяйство, где ходьба за индюками да курами заменила ей ходьбу по лесу. Лишь в своих воспоминаниях видел сын свою мать у застывающих озер, где в зеркалах стекленеющих льдов отражалась ее непоседливая молодость. Да еще напоминала о прошлом по-девичьи легкая ее походка.
Она уже не ставит ногу в стремя — ветром отнесло прожитое. Однако еще бодра, и ее не так-то просто вмуровать в оседлый быт. Она лишь старела годами, а среди своих шестидесятилетних сверстниц смотрелась как странный путник с нелегкой, но здоровой ношей за спиной. И сейчас сын взглянул на нее так, как будто увидел ее молодой не в сизо-фиолетовой дали, а совсем рядом — можно протянуть руку и коснуться.
Прошлое уже положило свои тени под ее глаза, однако самих глаз — начала мечты — не тронуло. Правда, тоска заполняла глаза всякий раз, когда они видели след какого-нибудь костра, безмолвные поля, зыбкий рассвет раннего утра. Но сквозь нее проглядывало безмерное счастье — оттого, что и она жгла когда-то свои костры. И сейчас она все еще на подъеме, потому что не все круги пройдены и не все постигнуто, а взята лишь самая малость. Ее живая душа в ненастную погоду как бы приникала к стеклу и жадно смотрела на просторы земли, на людей, с которыми пробно сжилась.
Сын часто наезжал в деревню и при встрече заглядывал в глаза матери: что изменилось с их последней встречи? Огонек материнской заботы в них всегда убеждал, что ничего не изменилось, что она по-прежнему любит его и что здесь всегда можно отдохнуть, избавиться от хандры, вернуть душе лад…
Такой она была и сейчас, когда вышли к лесу. Сын еще не вступил в сосновый бор, но уже принял, как принимают наследство, его зеленую роскошь. Каждый раз, входя в лес, он точно заново рождался. Звонкие удары дятла навязчиво дробили воздух. Ястреб-тетеревятник скульптурно сидел на сосне. Чаща смыкалась за ними, а впереди был просвет, который вновь выводил их в сумрачную глушь.
Нарушив тишину, подала голос собака. Сначала несмело, потом все более входя в азарт и наконец совсем уже суматошно взлаивая: давала знать, что надо спешить на зов.
— Это колонок, наверное, — догадалась мать. И оказалась права в своем предположении.
Рыжий зверек метался по сосне и смотрел на них, багряноглазый, встревоженный.
Лицо матери повернулось к сыну — с улыбкой, с блеском еще молодых и зорких глаз, словно кто-то обозначил в них торжественность момента.
— Ну вот, — произнесла она, — не зря собаки лаяли…
Хлопнул выстрел, такой короткий по сравнению с долгой жизнью, и колонок упал на землю, прямо к ногам сына. Собака бросилась было трепать зверька, но мать отогнала ее, и та коротко и страдальчески взлаивала, находясь еще во власти охотничьего азарта.
Дальше пошли по распадку. Сын невольно поддался чувству ощущения собственной хрупкости перед вековым бором и намеренно выбрался из чащи. Он чутко внимал тихой и потаенной беседе леса, от которого почти отвык в городской суете, и был благодарен матери, чьей воле беспрекословно подчинился, направившись сюда…
Уже стемнело, и засверкали звезды. От перепада температуры стали леденеть руки.
— Тут есть зимовье, — проговорила мать, — зайдем обогреемся.
Раздвинули кусты и вышли на прогалину. Угольно-черный силуэт зимовья одним боком приткнулся к сосне. Из трубы валил дым.
— Кто-то нас опередил, — сказала мать.
Сын толкнул дверь, и загремело ведро. Он чуть не упал, зацепившись ногой о порог.
За столом сидел пожилой человек и молча смотрел на них. Слабый свет керосиновой лампы смутно обрисовывал его грубой лепки лицо. Цигейковая шапка была надвинута на брови. Ватник едва помещался на широких плечах. Но все же истинные размеры человека были скрадены сумеречным фоном.
Мать всмотрелась и узнала его.
— Дмитрий, — проговорила она, — не ожидала тебя здесь увидеть.
— А где же мне быть? — сказал хрипло Дмитрий. Сын еще не знал его, но зато знала мать. В этом зимовье, окруженном холодом, они оказались своими.
Сели за стол, и Дмитрий поставил на него черный, закопченный котелок с чаем.
— Довольны охотой? — спросил он, разливая по кружкам кипяток. — А я тут петли ставлю. — И Дмитрий равнодушно ткнул пальцем в угол, где высилась груда заячьих тушек. — Нынче полно зайца. По десять штук зараз снимаю.
В дверь поскреблась собака.
— Совсем как человек, — сказал Дмитрий. — Не может одна без хозяина.
Он поднялся и впустил свою собаку.
— Ну, устраивайтесь, а я пока займусь вот этим, — он показал рукой на зайцев.
Мать легла на нары, а сын расположился у печки, отворив дверцу и глядя на млеющий огонь.
— Сынок… — окликнула мать.
— Что?
— Ты доволен, что приехал ко мне?
Он помолчал, вздохнул, а потом ответил:
— Да.
За темным окном жизнь леса сообщала ему свою близость и отклик. Он думал о тайне природы, к которой приобщила его мать. Отчего та заманивает людей через горы и быстрые реки? Почему она, как утренняя звезда, заставляет забывать все невзгоды и неудачи? Нет, никакие объяснения не в силах дать ответ на это вечное «почему».
Сидя у печки и глядя на огонь, он обдумывал целую жизнь, даже две — свою и матери. И останавливал уходящие мгновения так, как откладывают все равно драгоценные камни, чтобы можно было по мере надобности извлечь их и смотреть — какие потемнели, а какие остались по-прежнему светлы. Он даже окликнул мать. Но та не отозвалась, она уже спала.
АНТОНОВНА
Антоновна усохла в поздние лета — годов так восьмидесяти. Одряхлела, приугасла, в один месяц убавилась в весе, а в росте особенно. Но была крепка еще старуха. И последующий десяток начала с уверенностью, что дотянет его до конца, а там, если на то богу угодно, и век столетний, какой вроде бы по природе положен человеку, подберет до последнего годочка.
Может, и жила бы себе Антоновна мало-помалу, но вот стали дочь Нюра и сожитель ее, бухгалтер автобазы Иван Кириллович Тихомиров подмечать за ней разного рода странности. То она вскочит в поздний час и подолгу плутает по комнатам, внушая безотчетную тоску своим хождением Ивану Кирилловичу — человеку со слабыми нервами. А то вдруг приткнется к окну и все манит, манит кого-то ладошкой из лесу.
— Наверное, смерть зовет, — догадывался впечатлительный Иван Кириллович.
А Нюра, подслушав в лунную ночь, кого это кличет мать, обомлела. Звала она Степана и Валентину — сына то есть да дочь, которые жили вдали от этих мест, в Красноярском крае.
…Иной раз даже днем, когда Антоновна блуждала по редкому сосняку, казалось ей, что ходит-бродит она за огородами Успенки: так здешние места напоминали ей красноярские. Те же хлипкие деревца, но чем выше в гору, тем они больше да в обхвате потолще. Та же зеленая бугристая даль за лесом, с дорогой, по обочинам которой росли, переплетаясь, волнистые гривы высокой травы. И так же, как в родных местах, гремел в узкой лощине горный ключ Громотуха.
Порой у Антоновны разыгрывалось не на шутку воображение, всплывали обрывки воспоминаний. Тогда прошлое мешалось с настоящим, мнимое — с подлинным. И когда Антоновна видела какого-нибудь парнишку, собирающего ягоды или грибы, то принимала мальца за одного из своих енисейских внуков* Окликала его, и малец костенел от неожиданности. Сбоку взглядывал на старуху, пугаясь ее побитых сильной сединой встрепанных волос, по-утиному широкого носа, нависшего над просевшим за беззубые десна ртом. Затем срывался с места и кричал уже из лесной глубины, расплачиваясь за минутный страх, тонко и по-шкодливому трусливо: