Марта 12. В бочку меда ложка дегтю: от Ланского поздравление Давыдову, но с упреком за самовольное перемирие с неприятелем. «Заключить таковое, мол, не имел бы право ни я, ни сам барон Винценгероде, коему посланы мною ваш рапорт и копия с капитуляции».
Такова шаткость человеческих умозаключений!
Марта 13. Увы! Увы! Все прахом пошло.
Винценгероде, получив в Бауцене рапорт нашего славного партизана, взбеленился, взял в тот же час почтовых лошадей, мчался день и ночь, и нынче вот под утро пожаловал к нам в Дрезден собственной персоной. Денис Васильевич оказался бедным Макаром: все шишки на него повалились.
— Да как вы, сударь, посмели вообще подойти к Дрездену, когда вам приказано было идти на Мейсен? Как вы посмели входить от себя в переговоры с неприятелем, когда сие законом строжайше воспрещено? Как вы посмели заключить с ним перемирие, когда сам Блюхер делать того не вправе? Сие последнее есть государственное преступление, примерного наказания достойное. Сдайте вашу команду подполковнику Прен-делю, а сами извольте отправиться в главную квартиру. Там, может статься, буд^т к вам снисходительнее; у меня в военном деле нет снисхождения. Прощайте!
Руки даже не подал и повернулся спиной. Вышел от него Денис Васильевич, как ошпаренный, с поникшей головой.
— Ну, господа, — говорит нам, — прощаюсь с вами. Моя карьера кончена…
— Как? Что?
— Да так и так… Барон Винценгероде по-своему, да и по военным правилам, совершенно прав. По свойственной молодости удали и отваге я не в меру занесся, ну, и несу теперь заслуженную кару. Накрошил, так выхлебывай. Но всего горше мне все же расставанье с вами. Ведь от самого Бородина до вступления сюда, в Дрезден, я делил с вами голод и холод, радости и горе, труды и опасности. Черствый хлеб на биваке, запах жженого пороха и кровавая купель сближает людей между собой. И вот меня насильно разлучают с вами! Но расстаюсь я не с подчиненными, а с сыновьями и друзьями: в каждом гусаре я оставляю сына, в каждом казаке друга. Всю жизнь свою я не перестану вспоминать чудесные события, освятившие наше братство. Не поминайте же и вы меня лихом…
И он, удалый отчаянный партизан, заплакал! У всех у нас, разумеется, также слезы взор застлали. Пошли объятия, поцелуи, всякие пожелания и обещания. Когда же он затем пошел прощаться со своими нижними чинами, всех их равномерно слеза прошибла.
…Только что занес я в дневник вышеописанное, сижу в раздумье: как-то еще без Дениса Васильевича моя собственная судьба повернется? — как вдруг за мной его денщик.
— Ваше благородие! Полковник мой прислал за вами.
Обо мне, мелкой сошке, напоследок еще вспомнил!
— Что прикажете, Денис Васильич?
— А вот что, голубчик. Что на счет меня порешат в императорской квартире — одному Богу известно. Сюда-то я вряд ли вернусь. Так вот, скажи-ка мне: сжился ли ты уже в партии настолько, чтобы остаться, — тебя, как волонтера, насильно задержать не могут, — или же охотней со мной поедешь?
— С вами, Денис Васильич! Куда вы, туда и я.
— Так я и думал. В дороге мне компаньоном будешь, да и прокатишься даром.
— А как, Денис Васильич, — говорю, — быть с этой моей казачьей амуницией? Одолжил мне ее Никитин, когда был тяжело ранен…
— Да ведь вчера он, бедняга, помер?
— Помер, и завтра его хоронят.
— Упокой Господь его душу в селениях праведных! В новом чекмене какой ему уж прок? А тебе он на сем свете еще весьма пригодится.
Тут опять денщик:
— Ваше высокородие! Немцы вас спрашивают. Была то депутация от магистрата. Поднесла ему благодарственный лист за дисциплину в его партии, не токмо не грабившей жителей, а поддерживавшей в городе примерный порядок.
Почтовая коляска была уже подана, когда от генерала Орлова нарочный прискакал с вестью о благополучной переправе его на левый берег Эльбы.
— Колесо Фортуны! — Денис Васильевич воскликнул. — Еще бы несколько часов — и Старый Дрезден был бы тоже наш. А теперь кому-то достанется лакомая эта добыча?!
Отер глаза и вскочил в коляску.
— Едем, Пруденский. Пошел! Форвертс!
Пишу сии строки на ночлеге в неведомой деревушке по пути в главную квартиру. С непоколебимостью уповаю на правосудие и сердечную доброту государя императора, который неудержное молодечество в тяжкую виду бравому партизану не поставит.