Стихи эти взяты, как говорят, из оды новоявленной стихотворицы Буниной.
Такими же гирляндами украшена была вся большая аллея от дворца, которою в 7 часов, при неумолчных ликованиях несметных зрителей, проследовал к Розовому Павильону государь с августейшею матерью-царицей, братьями великими князьями и всею свитой.
При прохождении их под лавровой аркой хор придворных певчих грянул победную кантату.
Название Розовому Павильону дано от окружающих его кустов цветущих роз. Четыре небольшие лужайки по сторонам павильона были приспособлены для театрального представления; декорациями же служили искусно расписанные в натуральную величину: справа — высоты Монмартра, а слева — господский дом и крестьянские избы. На этих-то лужайках придворными актерами была разыграна сельская идиллия сочинения того самого поэта-капитана Батюшкова, коим написана ода на переход наших войск через Рейн.
Состояла идиллия из четырех картин: в первой выступали одни дети, во второй — парни и девушки, в третьей — молодицы и в четвертой — старики и старухи. Все по очереди славили государя и победоносное его войско, восстановившее всеобщий мир.
Среди деревенских девушек во второй картине я сначала так и не узнал Ириши: стоял я в толпе довольно далеко. Но когда раздался ее серебристый голос, сердце в груди у меня ёкнуло.
— Кто это? — спрашивали друг у друга мои соседи. — Какое чистое сопрано!
— Да это моя нареченная, моя Ириша! — на весь парк хотелось мне крикнуть.
Третья и четвертая картины, где ее уже не было, меня, само собой, не так уж тронули; но когда заключительный гимн сочинения Державина своим бархатистым тенором затянул сам Самойлов:
тут и у меня глаза от слез затуманились; а когда он закончил троекратным «ура! ура! ура!», и остальные певцы и вся публика кругом «ура» это подхватили, то и мой голос в сем общем восторженном крике выделился подобно тромбону, покрывающему все прочие инструменты в оркестре.
Сагайдачному было не до меня, ибо главный распорядитель праздника, Нелединский-Мелецкий, толстенький, суетливый старичок в золоченой треуголке и красном сенаторском мундире, в голубой ленте и звездах, посылал его, в качестве своего «адъютанта» то туда, то сюда.
Уже в сумерках, когда в танцевальном зале начались танцы торжественным полонезом, Сеня отыскал меня среди зрителей под окошками зала.
— Вот ты где! А я, брат, за тебя уже похлопотал и, думаю, не без пользы.
— Ты говорил обо мне с Нелединским?
— Не столько о тебе, сколько об Ирине Матвеевне. Собственные его вирши, правда, весьма посредственны, но все прекрасное ценить он умеет. Так оценил он и голос Ирины Матвеевны, и еще более ее свежую молодость. Заступив в спектакле место воспитанницы Самойлова, она оказала ему большую услугу, а потому, когда я ему давеча объяснил, что и он может ей отплатить услугой, он тотчас после спектакля пошел с докладом в кабинет к императрице Марии Феодоровне, а немного погодя туда позвали и Ирину Матвеевну.
— Ну, а дальше, дальше что же?
— Что было дальше — постараюсь узнать в течение вечера. Сейчас я должен дирижировать танцами. Во всяком случае не сегодня, так завтра тебе все разузнаю.
После танцев должен был быть еще большой фейерверк и ужин в нескольких палатках. Но у Варвары Аристарховны от двух поездок: вчерашней и сегодняшней, так голова разболелась, что мы еще до конца уехали обратно в Питер.
И вот я с часа на час ожидаю теперь к себе Сеню.
…Слава Создателю во Святой Троице! Думал уж, что и не дождусь. И солнце за крышами скрылось, когда он, наконец, ко мне ворвался.
— Ну, дружище, облачайся в парадную свою форму со всеми регалиями — и марш на парад!
— На какой парад?
— К тестю; сам за тобой послал.
— Кто? о. Матвей?
— Ну да. Экой ты, брат, нынче непонятливый! Живо! Живо!
Стал я облачаться на скорую руку, а он тем временем рассказал мне вот что:
— Ночевал я у Нелединского в Павловске. После вчерашней передряги не успел еще и выспаться, как он за мной уже посылает.
— Сию минуту, — говорит, — отправляйтесь в Петербург и привезите сюда священника Елеонского: ее величество Мария Феодоровна к себе его требует.