Когда Тара в первый вечер после приезда призналась отцу, что встречается с Леоном Скиллменом, для отца это был всего лишь мужчина, с которым его дочь провела ночь. Но Ники был в отпаде. Разумеется, он знал работы Скиллмена. Каждый, кто пролистал хоть пару журналов по искусству, знал его. Но он не мог представить себе, как женщина, посвятившая себя изучению и сохранению греческой истории, могла каким-то образом быть связана с Леоном Скиллменом, который, как считалось, мощно продолжал американскую традицию внутренне противоречивого абстрактного искусства. Дорина неоднократно приводила его работы как пример современного воплощения нигилистского искусства. С другой стороны, профессора в колледже Ники считали Скиллмена последним «золотым мальчиком» авангардизма. Разумеется, все они соглашались, что никакого авангардизма в сегодняшнем мире искусства не осталось, потому что не осталось ничего такого, против чего надо было восставать. Но все считали, что Леон Скиллмен был одним из последних великих революционеров. Газеты отслеживали каждое его движение, постоянно печатали его фотографии с выдающимися личностями. Один журнал мод даже опубликовал его фотографии в компании группы молодых моделей на шестиполосном развороте. Он был «модным» скульптором, почти «звездой» в мире искусства, наподобие рок-певца в мире музыки. Он был богат, и, похоже, все, до чего он дотрагивался, превращалось в деньги. Ники просто не мог представить Тару рядом с Леоном Скиллменом.
Он налил горячей воды в заварочный чайник. Куда она пропала? Внезапно в нем появилась волна раздражения. Эта история со Скиллменом и Тарой только усугубила его недовольство своими работами. Однако все его раздражение испарилось, стоило Таре ворваться в комнату и, даже не расцеловав его, пройти прямо к холсту.
— Ты извини, — тяжело дыша, проговорила она, — я могу привести три причины, почему я опоздала, но давай не будем зря тратить время. Просто прости меня, хорошо? Это от меня не зависело.
Ники расплылся в улыбке.
— Ты прощена.
Она взяла из его рук чашку и остановилась перед холстом, даже не сняв пальто. Постепенно на ее лице появилась теплая улыбка. Ники напрягся: к чему относится эта улыбка — к картине или к чаю? Черт бы все побрал! Наконец Тара молча поставила чашку и повернулась к двум картинам, висящим рядом на стене. Уже законченным. Она долго смотрела на них. Затем села на стул и принялась плакать.
— Послушай, вовсе необязательно, чтобы они тебе нравились! — Ники упал перед ней на колени. — Ты вовсе не должна ими восхищаться!
Тара вытерла лицо салфеткой, скомкала ее в руке и в притворном ужасе посмотрела на брата.
— Не должны нравиться? — Она засмеялась и снова заплакала. — Ты мой милый дурачок! Я от них в восторге! Ох, Ники, мой маленький братик, мне так больно, что я недостаточно хорошо тебя знаю! Я горжусь, что я твоя сестра, но я ведь почти тебя не знаю.
Он взял у нее салфетку и молча, не доверяя своему голосу, заботливо вытер ей слезы.
— Ты меня знаешь, — наконец выговорил он.
— Как так вышло, что ты нарисовал именно эти места? — спросила она, разглядывая картины. — Ты всю жизнь жил в городе с неоновой рекламой и мусорными баками вдоль улиц. Ты разве бывал в этих местах?
— Конечно, я был на море. Ты ведь знаешь, папа иногда куда-нибудь нас вывозит. Последние два лета я по несколько недель проводил со своим преподавателем, Дориной, когда она отправлялась в свои ежегодные «погружения в природу», как она это называет.
— Господи, Ники, мне никогда не приходилось видеть таких алых, оранжевых и бирюзовых цветов… чистых, но переходящих один в другой. Твоя страстная манера немного напоминает мне Тернера, но как тебе удалось передать одновременно необузданность и естественность стихии? Я теперь никогда не смогу смотреть на море, не вспоминая твои картины. — Тара с изумлением смотрела на полотна и тихо бормотала, почти про себя: — Такой покой и мир. Масса энергии. Мир, с какой позиции на него не смотри, жизнеутверждающий и надежный. И красота. Обновленная красота.
— Спасибо. — Ники почувствовал, что его глаза тоже пощипывает, но Дорина учила его все принимать спокойно и говорить только простое «спасибо», если кто-нибудь, хоть один из сотни, скажет все, что должно быть сказано… или попытается сказать то, что нельзя выразить.