Выбрать главу

Как все мои кореши-сверстники, перед отправкой на фронт прошел я весьма основательный, хотя и довольно поспешный курс боевой подготовки. Меня научили стрелять. Научили бросать гранаты, окапываться и маскироваться. Научили лазать и прыгать через заборы и стенки на штурмовой полосе, цевьем и прикладом винтовки отбивать штыковые удары. Научили бить и колоть. Я не был таким уж беспомощным, когда уходил на войну. Ни беспомощным, ни беззащитным. Салага, боец-новобранец, я кое-что знал и умел. Но мог ли я знать, подсечет, подкосит меня или нет злая немецкая пуля? А что, если да? Это «да» не укладывалось в голове. Не укладывалось и все тут. Не укладывалось и шабаш.

Раньше-то я, если честно, ни о чем таком не задумывался. Серьезная эта проблема пока что меня не касалась. А тут вот коснулась, затронула. А что, если? Нет, не представить, не вообразить ни в какую. Мысль упиралась во что-то. Как это вдруг без меня? А все остальное по-прежнему? Что было, что есть и что будет. И всходило бы солнце и снова опускалось за край земли? И так же синели бы сумерки и в сумерках пленкой наслаивался над пойменным лугом туман? И ухал бы где-то удод, как ухал вчера и сегодня? И белело бы кружево папоротника, пахнущего огурцом? И распарывала бы край неба падающая звезда? И рота шагала бы так же, как шагает теперь, машинально, с клейким подошвенным чавканием. И кто-то же шел бы, наверно, первым в четвертом ряду. И гремела бы передовая, и бушевала война.

И когда-то, конечно, сработала бы полевая военная почта. И за тысячи километров от этих тверских лесов, в сибирской глуши, возле дома, в котором прошло мое детство, знакомо, немножко расхлябанно стукнула бы калитка. Стукнула бы и тотчас же послышался бы распевный, не по старушечьи звонкий голос Татьяны Пахомовны, уборщицы из сельсовета: «Дуня… А Дуня… Письмо…» Мама выбежала бы из дома, на ходу подбирая волосы и затягивая у подбородка повязанный наспех платок. Трясущимися руками расправляла бы мама, развертывала бы треугольник письма. Непослушный, коробящийся листок. Несколько строк обо мне и адрес — тот самый, который лежал до поры в медальоне.

Казалось, я вместе с письмом перенесся домой и, не в силах ничего изменить и поправить, невидимкой стоял у калитки. Стоял перед мамой, в испуге обессиленно свесившей руки и жалко, потерянно, обморочно вглядывавшейся в никуда. Когда-то с ней было такое же. Было что-то похожее. Было лет двенадцать назад. Мне запомнился солнечный день и дорога, запорошенная бабочками, и фигура отца, уходящего в синюю чащу кедровника. Жители нашей деревни послали его делегатом на какой-то крестьянский съезд. Он ушел и не возвратился ни на третий, как предполагалось, ни на четвертый день. Возвратился на пятый. По-видимому, съезд чересчур затянулся. А мама два дня и две ночи оплакивала отца. Оплакивала как погибшего от злодейской руки, от медвежьих или рысьих когтей и зубов — на таежных глухих перепутьях такое случалось нередко. На всю свою жизнь я запомнил те страшные слезы. Те крики. То горячечное бормотание. У мамы был жар. Тетка Ольга отхаживала ее.

С другого конца земли я перебросился снова на то же, на прежнее место, привычное место в строю. Было уже к полуночи. Дорога тянулась вдоль речки. Проклюнулся месяц. Он ковшиком качался на черной воде. Я достал медальон. Я открыл его. Бумажный рулончик слежался и не очень охотно раскручивался. Какое-то время я нес его, держа на ладони, потом порвал на кусочки и выкинул. В прибрежные заросли тала бросил пустой медальон.

Человек, не веривший в удачу

Непросто было осваиваться с окопным житьем-бытьем. С кротовьим житьем-бытьем. Осваиваться, свыкаться с затхлостью и полумраком землянок переднего края. С песчаным дождем, надоедливо просеивающимся сквозь перекрытия и сыплющимся за воротник. С грохотом мин, от которого хочешь не хочешь, а горбишься. С фурчаньем осколков. Фурчаньем, обманчиво мягким и трепетным, точно полет куропатки. С хроническим недосыпанием. С кровавыми, незаживающими мозолями на ладонях. С грязью траншей. С бесприютностью этих земных коридоров. С их теснотой, от которой ноют намятые ребра.

Сквозь полосу чернолесья, отделявшую нас от окопов, минных полей и заржавленных проволочных заграждений, от ходов сообщения первой оборонительной линии, пули к нам не прилетали. И снаряды к нам не прилетали. Они пролетали над нами и рвались в полковых тылах. Случались порой промежутки всегда ненадежного, ломкого неуверенного затишья. В такие часы и минуты командиры у нас проводили разного рода занятия по боевой подготовке. Назывались они тренажами. Обычно у нас отрабатывались приемы стрельбы, маскировки и рукопашного боя. Тренаж, на котором впервые показали нам противотанковое, длиной, вероятно, с оглоблю, пудового веса ружье, врезался в память особо. Была она, эта стальная, огнестрельная эта оглобля, устроена грубо и просто. И чувствовалась в ней такая же, простая и грубая, сила. Мало того, что чувствовалась. Там же, на том же тренаже, она безотказно сработала. Сработала так неожиданно, что мы не успели и ахнуть.