Я кивнул: понятно.
— Я хочу, Олег Нестерович, чтоб вы через месяц не заявили мне, что вам у нас скучно. Что здесь не жизнь, а тоска зеленая.
И я ему опять головой. Как лошадь. Понятно. Понятно. Понятно. Понятно.
Лаборатория представляла собой длиннющую комнату. Полуцех. С совершенно белой торцовой стеной, как в кинотеатре. Там не было ни окна, ни крючка, ни гвоздя — нечто абсолютное в своей белизне. Даже глаза резало.
Сидели там две старухи в очках и вязали на спицах. Младшие научные сотрудники. Так они представились, когда я сказал, что прибыл работать.
— А где народ?
— Обедают.
— А что, мамаши, не попьем ли и мы чайку? — И я стал оглядываться в поисках чайника. Он непременно должен был находиться где-то рядом. Закипать и булькать носиком. Но оказалось, что я ошибся. Отстал от времени. Чай здесь разносили на подносе — в стаканах с подстаканниками. Фирма.
Я стал рассматривать на столах схемы вязальных станков. Не то чтоб я очень увлекся. Но я увидел намеченный кем-то перемонтаж, а я в таких случаях обожаю переделывать наново. Люблю ломать.
И вот я пробовал набросать новую схему. Я, конечно, видел, как вошла Галька. Ах ты гадость какая. Уже замужняя женщина. Такие корабли.
— Олег? — Она удивилась, а я держался спокойно.
— Чему ты удивляешься? — Я рассматривал станок.
Мы говорили негромко.
— Я за тобой, — начал я. И объяснил, что хочу, чтоб она собралась и уехала со мной. Да, в степи. Дня три на сборы. Ее замужество в степях никого не заинтересует и не взволнует. Чистая формальность. У нас там свои законы.
— Да ты просто с ума сошел!.. Уходи.
— И не подумаю.
— Я сейчас же позвоню мужу. Или скажу начлабу. Убирайся к чертям. Видеть тебя не могу. — Галька умела быть грубой.
Но все это было полушепотом. И две старухи поодаль непотревоженно и спокойно вязали из лавсана. Проводили микроэксперимент. И были похожи на этих — как же их? — богинь судьбы.
А это уже было не шепотом. Вошел лысый начлаб. И с ним другие, вернувшиеся с обеда. Начлаб громко и звучно представил меня:
— …Наш новый сотрудник. Молодой, но, как мне кажется, обещающий.
У Гальки отнялась речь. Это хорошо. Пусть знает, что это как судьба. Неумолимо. Как рок. Остальные приняли меня замечательно. Некоторые улыбались и подмаргивали: дескать, свой будешь. Все они были на фоне той ослепительно белой стены. А когда они пошли к своим столам и стали рассаживаться, мне почудилось, что сейчас станет темно. И на стене начнется показ фильма. Осталось от детства.
Не было только места.
— Мы организуем, — сказали они. — Подожди, друг, сейчас организуем: у тебя будет свой стол.
Они нашли в коридоре института какой-то гроб и еле его доволокли. Громадина застряла в дверях, ни взад ни вперед. Пропихивала и втаскивала его вся лаборатория — все они очень оживились.
Я не в свое дело не лез. Я взял стул, придвинул его к Галькиному столу и сел от нее сбоку. Сдул пыль, выложил локти на стол и склонился над каким-то ее чертежиком. Предварительно, разумеется, спросил разрешения:
— Можно полюбопытствовать?
Она шепнула: «Молчи. Ненавижу тебя», — а я тихо-тихо ей: «Я еле дышу». Это были наши с ней слова, что-то вроде позывных. Только мои и Галькины. Она их хорошо знала. Означали они — люблю тебя, люблю, люблю, не могу жить без тебя, ничего не могу и так далее.
До конца рабочего дня я для видимости ковырялся в вязальном станке. В чертеже то есть. Я весь горел, я не знал, останется ли Галька здесь хоть на минуту, когда все разойдутся.
Она осталась.
— Не ушла я только потому, что боюсь. Как бы ты еще какой-нибудь идиотский номер не выкинул.
Я кивнул — спасибо за заботу.
— Ты же псих. Ты знаешь, что ты псих?
— Спасибо, — сказал я. Кроме нас, не было ни души. Мы и белая стена.
— Ну давай, — сказала она.
— Что «давай»?
— Говори… Ты ж поговорить со мной собирался. Давай.
Она была ужасная грубиянка, если этого хотела. Кончила институт, собирала библиотечку поэтов, а выражалась, как в Рыбинске при посадке на поезд.
— Давай. А то ведь меня дома ждут, — бросала она отрывисто и жестко. Но я-то ее знал. Я видел, что вот-вот и она выдохнется. Еще и расплачется — как ни верти, а ведь виновата. И точно. Не прошло и получаса, как началась сцена — оба расклеились. Она плакала, я тоже был на подходе к скупой мужской слезе. «Что же теперь поделаешь, Олежек», — говорила она. «Как же ты могла так поступить?» — говорил я.