Выбрать главу

Вот и прочел. Спасибо. Вы стали ко мне лучше относиться. Неужели случилось чудо и мои чувства каким-то образом передаются Вам? Вообще-то вполне возможно. Мои чувства очень сильны, а расстояние, разделяющее нас, не так велико, — наверное, километров триста.

А сильны мои чувства, наверное, потому, что они впервые зажглись в моей душе. Я как-то не интересовался девчонками в школе. Я был увлечен историей. Собирал книги, торчал в библиотеках, и мне было просто не до девочек. Но могу похвастать. По-моему, в меня была влюблена одна девица. Звали ее Надей. Она писала мне записки, назначала свидания, но я почему-то не ходил. Я написал это, конечно, не для хвастовства, чем тут хвалиться, а к тому, чтобы Вы знали, что я могу, видимо, понравиться девушке.

Пока мы находились не на передовой, мне удалось сфотографироваться. Получилось ничего. Во всяком случае, на этой фотографии я не такой младенец, как на прежней. Но если Вы до сих пор хотите воображать меня по-своему, то посылать не буду, а то вдруг разочаруетесь.

Наверное, скоро мне повесят еще звездочку. Глядишь, к концу войны, если останешься жив, дослужишься до майора. Но в армии остаться насовсем я не хочу. К истории я не охладел. Видимо, она мое призвание. Особо интересует меня эпоха Петра. А потом — революция. Это, пожалуй, самые переломные эпохи в истории России, самые значительные. И та и другая перевернули не только весь уклад жизни народа, но и его душу. Проникнуть во все это чрезвычайно интересно. Но, простите, быть может, это Вам скучно. Поэтому прекращаю. Напоследок шлю Вам те же слова, что и всегда…».

Я задумалась. Очень глубоко задумалась, как, наверное, никогда в жизни. Передо мной в письмах вставал человек. Не просто влюбленный паренек, а человек. Со своими мыслями, мечтами, со своей судьбой. И я как-то впервые задумалась о загадке личности. И вдруг поняла, что каждый человек — это особый мир. Мир очень сложный, своеобразный и, главное, неповторимый… Никогда в мире не будет такой, как я, или такого же, как Ведерников. Мы все уникальны и неповторимы. Эта в общем-то совсем не новая для человечества мысль для меня тогда стала откровением, поразила до невозможности.

И после этого откровения письма Ведерникова стали для меня не просто приятным событием, возбуждающим какие-то светлые, теплые чувства, а стали, кроме всего прочего, страшно интересны в другом, в главном — в постижении внутреннего мира этого человека, который постепенно раскрывался мне все больше и больше с каждым полученным письмом.

Я так и написала ему: «Вы стали интересны мне, Юра, как человек, и я с нетерпением жду Ваших писем, чтоб узнать о Вас еще что-то новое…» А в конце даже добавила, что, наверное, буду ждать его, ждать по-настоящему.

А жизнь в госпитале шла своим чередом… Случались события и комические, и драматические, и трагические. Трагическими были всегда смерти раненых. И хотя почти каждый день кто-то умирал, привыкнуть к этому было невозможно. Особенно когда умирали твои больные, за которыми ты ухаживала, у которых просиживала ночи, к которым привыкла… И я всегда ревела. Умирали молодые, сильные, красивые, которым жить бы и жить, и примириться с этим было нельзя.

Но наряду с этим были случаи смешные. Самые чудеса творились с ранеными, у которых были повреждены периферические нервы. Например, ранен человек в руку, а случайно дотронешься до его пятки, и он вопит как резаный — страшная боль. Ему и самому потом смешно: как это так, ранен в одно место, а болит другое. Ну, и мы не удерживались — прыскали. И смех и грех. Или — везу я в лифте одного ранбольного. Только я закрыла дверь, а он как закричит:

— Ниночка! Укрой меня чем-нибудь. Не могу! Страшно!

Ну я, конечно, умирая от смеха, покрываю его лицо полой своего халата (чем же еще?), а он весь дрожит как осиновый лист. Так и ехали. Вышли, а он и сам засмеялся, не понимая, отчего ему вдруг стало страшно.

Некоторые высоты боялись, по лестнице ходили, прижимаясь к стенке, и не дай бог, если к перилам подвести, — тоже вопль ужаса и боль во всех местах.

А был один, который на дню несколько раз просил обливать его водой, что мы все и делали с удовольствием и смехом. Наберем в рот воды и обрызгиваем его, как белье перед глаженьем.

Конечно, сейчас думаешь, ну чего же смешного в этом было? Ведь больно людям. Но тогда нам, смешливым девчонкам, достаточно палец было показать, чтоб мы начинали помирать со смеху.

Случались и драмы. Любовные, конечно. Лежал у нас один капитан. Молодой, лет двадцати пяти, красивый. И была у нас очень серьезная, тихая сестра Оля. Тоже очень хорошенькая, умненькая, из интеллигентной семьи.

Она была не из тех, кто мог крутить роман с кем угодно. Очень положительная была девушка. Но она этого капитана полюбила по-настоящему. Когда он почти выздоровел, она водила его к себе домой показывать родителям, и мы все думали, что вот-вот они поженятся.

Но вот в один распрекрасный момент появляется у нас в госпитале, в проходной девица в военной форме и спрашивает этого капитана. И как нарочно, оказалась тут и Оля. Ну, девушку, конечно, спрашивают, кто она? Она отвечает — жена и документ показывает.

Что тут с Олей было! Уж не знаю, произошло ли у них объяснение, но капитан через день выписался и уехал, а Оля… бедная Оля оказалась на третьем месяце…

Мы все ей, разумеется, очень сочувствовали, только вальяжная Клавка изрекла по этому поводу:

— Вы все дуры. Сколько раз я вам говорила, не верьте мужикам. Вот я им не верю ни на грош, и такого со мной никогда не случится.

И верно, Клавка-то бедрами крутила изо всех сил, но никому ничего лишнего не позволяла и не позволит — это точно!

А наша старшая на очередной пятиминутке не преминула съязвить.

— Если такое случилось с такой серьезной девушкой, как Оля, — сказала она, — то что же можно ожидать от других… — Она сделала многозначительную паузу, уставилась на меня, а потом добавила: — Я, конечно, не буду указывать пальцем…

Моя голова заработала, как бормашина, в ней что-то загудело, завертелось, и я выдала мгновенно:

— Зато, к счастью, некоторым из нас это абсолютно не грозит. Я тоже не буду указывать пальцем.

Девчата засмеялись, а я победоносно вышла, вильнув бедрами на Клавкин манер, благо они тоже у меня есть, подчеркнув тем самым отсутствие оных у нашей Аллочки.

На танцы я продолжала ходить, но они что-то потеряли для меня то значение, какое имели раньше. Стала как-то равнодушней к ним, а танцевала, меняя партнеров, никому не выказывая предпочтение. Несколько раз танцевала и с Артуром. Ему скоро выписываться.

— Ну, как ваш роман… в письмах? — спросил он.

— Продолжается, — кивнула я. — Очень интересно.

— Юра умный, хороший парень, — подтвердил еще раз Артур.

— Вы тоже, — не удержалась я, памятуя о его благородстве.

Он прижал меня на какое-то мгновение, но сразу же отпустил.

— Я завтра, наверно, уже уезжаю. И мне некого будет вспоминать, кроме вас. Проводите меня?

— Конечно, — не задумываясь, согласилась я.

— Тогда у меня просьба.

— Какая?

— Вы… вы разрешите мне поцеловать вас на прощание?

Я немного смутилась.

— Разве у вас здесь никого нет?

— Никого.

— У вас в отделении очень милые девушки.

— Мне никто не нравился.

— Ой ли? Что-то не верится. У вас там Анечка такая хорошенькая. Я бы на вашем месте обязательно влюбилась.

— У меня есть девушка… дома… в Эстонии. Правда, я не знаю даже, жива она или нет… — сказал грустно Артур.

— Мне не жалко, конечно, — заколебалась я, — но… Ведерников и ваша девушка… Разве это не будет изменой?

— Какая измена, Ниночка. Просто товарищеский поцелуй на прощание. Ведь я скоро буду на фронте.

— Ладно, я подумаю, — решила я и досказала: — Но я должна буду написать об этом Юре.

— Конечно, Ниночка, — улыбнулся Артур.

Мне, конечно, он немного нравился, этот Артур. Особенно его улыбка. Ладно, утро вечера мудренее, подумала я, до завтра еще уйма времени. Но этот вечер я протанцевала только с Артуром. Чего уж, раз человек уезжает на фронт…

На другой день Артур в отглаженной гимнастерке с ослепительно белым подворотничком зашел ко мне в отделение.