Выбрать главу

Лежат они в воронке, правда небольшой, но все же скрывающей их… Тут бы и дождаться команды на отход, никуда не трогаться, благо связист с телефоном отстал, и не услышать ему сейчас помкомбатов голос — «продолжать наступление». Смотрит Коншин на часы — половина пятого… Неужто лишь полчаса прошло с того, как Шергин на поле вышел? Да, в четыре началось. Господи, полчаса только, а вроде бы жизнь целая прошла.

Видя, что противник залег, немцы огонь уменьшили: видно, боеприпасы экономят, зря не расходуют. Эх, пролежать бы здесь до самого приказа на отход. И к танку незачем двигать — в воронке этой укрытисто и спокойно. Завертывает Рябиков по цигарке, запаливает, но не успевают и затяжки сделать, как слышат — урчит сзади танк.

Значит, вторым заходом на поле вышел, ну и шум сразу, и «ура». Правда, не дружное, слабенькое.

— Обождем своих, — говорит Рябиков.

Коншин соглашается и чуть высовывает голову посмотреть назад, на ребят.

Вторая рота за танком опять двинулась, а его взвод и третий и не шелохнулись, да и как поднимешься, когда немцы снова: и бризантными, и минами, и пулеметами стали сечь…

Но команды «вперед», слышные позади, словно стегают Коншина по душе — надо подниматься. Если он не поднимется — рота не двинется, не стронут ее отделенные. Опять кидает взгляд назад Коншин — да, лежат люди… По тому, как жадно докуривает он цигарку, понимает Рябиков — сейчас вставать придется, и как-то померк взгляд… Досмаливает цигарку, поправляет ремень… Неохота смертная им обоим вылезать сейчас из этой воронки.

И неизвестно, смог бы Коншин заставить себя, если бы не голос политрука сзади:

— Первая рота! Слушать мою команду! Вперед! Вперед!

Выходит, думает политрук, что погиб Коншин, раз берет роту на себя, а он здесь отлеживается… Что политрук решит? И то, что политрук, или помкомбата, или бойцы смогут подумать, что струсил он, толкает его, выбрасывает из уютной воронки, вырывая из груди отчаянный крик:

— Первая рота! Направление — подбитый танк! За мной! Вперед!

И не бежит Коншин, а стоит под пулями, пока не видит — поднимаются люди, делают рывок вперед, ну и он тогда… К танку, скорей к танку… Бежит, падает, поднимается, опять бежит…

— Давай, давай! — кричит, не переставая, машет левой рукой призывно. — За мной, ребятки, за мной! — пока не спотыкается о падающего ему под ноги Рябикова и, валясь кулем в снег, не слышит откуда-то, кажется ему, будто с неба, торжествующий голос: «Попался, рус… Сдавайся…» — и близкую дробь автомата, пули которого просвистывают над головой.

Отвалившись от Рябикова, жмется Коншин в умятый гусеничный танковый след, в который они упали, не понимая еще ничего, не соображая еще ничего, только видя побелевшее лицо Рябикова с вытаращенными глазами и чувствуя, как холодный, липкий пот заливает лицо.

— Немцы… Под танком… Я как увидел — вам под ноги, — шепчет Рябиков.

Начинает теперь понимать обстановку Коншин, и ужас, объявший его поначалу, сходит, потому как слышатся и крики, и стрельба, правда, не густая, — двигается, значит, рота, не одни они будут, подойдет подмога.

До танка метров сорок. Гранату, пожалуй, с лежачего положения не докинешь, голову не высунешь. Одно остается — дождаться роту, а пока вкопаться поглубже. Рябиков это уже сообразил, вернее, не сообразил, а сработала пехотинская выучка — где ни лег, скорей за лопату…

Снег они наружу не выбрасывают, а сдвигают его поперед следа и довольно скоро до стерни доходят, тут и конец их окапыванию, мерзлую землю лопаты не берут, но уже достаточно, скрыты они в этом следе хорошо…

Несколько раз, пока они копали и ненароком их туловища немного высовывались, немцы пускали короткие очереди, но больше не орали. Сколько их там может быть — двое-трое? Но наверняка окопчик у них там под танком — придумали неплохо. Сверху махиной танка закрыты, от пуль окопчик спасает. Видно, сторожевой пост сюда выдвинули. И что было бы, если они этот танк обошли, — прямо в спины, с тыла начали бы немцы их обстреливать, ну и паника, конечно, в цепи вышла.

Теперь уже Коншин соображает, как этих немцев им прихватить, когда рота подойдет, но там, сзади, видимо, опять заминка — что-то не слышится никакого движения, а посмотреть не посмотришь…

— Как ты их заметил? — спрашивает Коншин.

— Вы все время назад оборачивались, а мне почему-то к этому танку подбегать не хотелось. Словно чуял чего. Ну, и все время к нему приглядывался. И когда бежали, и когда залегли мы. А тут смотрю, вроде автомат торчит из-под днища. Стрельнуть не успел, сразу вам под ноги.

— Зачем же они крикнули? — вслух думает Коншин.

— Кто их знает? Может, забоялись, что в тыл им забежим?

— Они пристрелить нас могли запросто… Что-то непонятно.

Коншин вынимает «лимонку» и кладет около себя, Рябиков тоже.

— Как ребята к нам подойдут, будем бросать. Может, достанем.

— Попробуем.

Они уже очнулись и разговаривают спокойно, только жаль, высунуться нельзя посмотреть, что сзади, а там чего-то затихло, никто команд никаких не кричит, только рвутся мины немецкие… Может, политрука ранило и некому людей поднять. Да, конечно, не надо было отрываться так далеко от роты, думает Коншин.

И тут вдруг сквозь грохот боя прорывается пронзительно:

— Отхо-о-о-д… Отхо-о-о-д…

У Коншина падает сердце, он всем нутром ощущает, как поворачивают назад бойцы, как ползут обратно, а может, кто и бежит, чтоб поскорей убраться с этого мертвого поля. У Рябикова опять глаза выпучились, заерзал всем телом, словно готовя его к рывку.

— Лежать! — Коншин кладет руку на его плечо и прижимает к земле.

— Одни же остаемся, командир… Совсем одни, — бормочет он.

— Лежать, — повторяет Коншин, еле сдерживая и себя, чтоб не подняться и не побежать назад.

А сзади — «вторая рота — отход!»… И это повторяется на разные голоса — «отход, отход»… Коншину хочется закричать то же самое, вскочить и бежать, бежать изо всех сил назад, лишь бы не остаться им одним на этом поле, в сорока метрах от немцев…

— Что делать? — шепчет Рябиков.

— Не знаю…

Коншин переворачивается на другой бок, и его плечо на секунду высовывается наружу, тут же автоматная очередь и тот же противный торжествующий голос: «Попался, рус, сдавайся».

Коншин безобразно, как никогда в жизни, матерится, и это грязное ругательство, произнесенное шепотом, как-то отводит душу, как-то заставляет забыть о безвыходности положения, но все же каждое новое «отход», доносящееся до них, наливает отчаянием — одни, совсем же одни они на этом поле…

И главное, не может он сосредоточиться, не может найти выхода, только какие-то обрывки мыслей, далеких и ненужных сейчас, носятся в мозгу.

А позади отход… Еще кидают немцы мины по отступающим, но все реже взрывы, утихает пулеметная пальба, и нестерпимое желание быть сейчас со всеми, попасть в тот лес, из которого они наступали и который кажется сейчас чуть ли не землей обетованной, заставляет Коншина напрячься для броска, потому что страшнее лежать здесь, чем бежать под пулями. Но теперь Рябиков прижимает его рукой.

— Дотемна надо лежать, командир, — и эти трезвые слова заставляют Коншина расслабить тело.

— Да, наверно, — соглашается он и смотрит на связного.

Лицо Рябикова в подтеках грязи, лоб исцарапан, но глаза живые, и вдруг этот чужой паренек, знакомый ему всего месяц, становится для него самым дорогим, самым близким человеком. Нет, не один он на этом поле, вдвоем они…

— Как тебя звать? — спрашивает Коншин.

— Рябиков, — отвечает тот, удивленно вскинув брови.