Выбрать главу

— По имени?

— Серега… А что?

— Так…

Коншин протягивает руку, и они, не снимая рукавиц, обмениваются рукопожатием.

— Живы будем — не помрем, — невольно повторяет Коншин слова Чуракова и тут же сжимается от боли: нет уже Ивана, нет… Жив ли Пахомыч?

Рябиков улыбается:

— Выберемся, командир…

А на поле все затихает… И эта наступившая и необычная, после не прекращающегося почти час грохота и воя, тишина наваливается на них тяжелым, мертвящим ужасом… Коншин поворачивается на спину и видит серое безнадежное небо, по которому легкий ветер медленно относит клочья дыма, висящие над полем боя…

И вдруг: «Помогите… Санитары…» Голос совсем слабый, но в наступившей тишине слышится ясно, и Коншин узнает его — это Савкин.

«Братцы… Санитаров бы…» — раздается опять, и Коншин не выдерживает, на миг приподнимается. Тут же стрекочет автоматная очередь — и Рябиков сильно дергает Коншина назад. Несколько пуль пролетают над ними, несколько впиваются в снег рядом.

— Это Савкин, — шепчет Коншин, — и ноги, по-моему, перебиты.

— Ничего не сделаешь, командир…

— Кровью истечет…

— Нечем помочь, командир… Вылезем — убьют немцы верняком.

Да, конечно… Но Коншин представляет, что испытывает сейчас Савкин, какие муки принимает перед смертью, лежа сейчас беспомощный и уже понимающий, что никто к нему не придет. Никто…

Еще несколько раз звал Савкин санитаров, с каждым разом все слабее и тише, а потом умолк… И как ни странно, и Коншину, и Рябикову стало легче, потому что все время мучила их совесть, что они должны и в то же время не могут ничем помочь…

— Отмучился… — вздыхает Рябиков.

Разгоряченные бегом тела начинают остывать. Сперва коченеют ноги, потом руки, а вскоре холод залезает внутрь.

Хорошо, что мороз не велик, градусов восемь-десять, но и то, думают они, дотемна можно закоченеть совсем, надо бы что-то предпринять…

Глубокая вмятина от гусеницы танка идет вправо, в лощину. Видно, он шел оттуда, потом вышел на поле, повернул здесь и, не пройдя от поворота метров пятидесяти, был подбит. Они лежат как раз в следе, идущем вдоль поля, недалеко от поворота. Может, начать прокапывать и потихоньку ползти в прокопе до лощины, а оттуда уже как-нибудь, где ползком, где перебежками, добраться до рощи.

След в некоторых местах глубокий, а в некоторых совсем мелкий. Там-то и придется копать. Настоящей темноты ждать здесь не очень гоже — подползут немцы незаметно, закидают гранатами. А еще беспокоит — не могут ли немцы через люк пробраться в танк. Тогда с башни Коншин с Рябиновым как на ладони — расстреляют запросто. Правда, танк сильно разворочен. Наверно, все внутри смято, а потом, кабы могли, то давно бы забрались, но все же лучше от танка подальше… На том и порешили.

Лежат лицом друг к другу. Коншин справа. Ему и разворачиваться, а как? След узкий, вертись не вертись, а какая-то часть тела высунется, немцам покажется — врежут непременно. Но делать нечего, начинает Коншин подбирать под себя ноги.

— Погодите, командир, — говорит Рябиков, снимая с себя каску, и пятится назад. — Отвлеку фрица.

Нацепляет он каску на ствол автомата и, отползая от Коншина на несколько шагов, готовится высунуть ее.

— Приготовились? Валяйте, — он высовывает каску, а Коншин рывком перебрасывает тело. По каске ударяют несколько пуль, и она, звеня, раскачивается на стволе.

Еще раз благодарит Коншин случай, что не один он здесь, а с этим Серегой, который оказывается и находчивей и сообразительней его.

Теперь за работу… Тело и руки маленько согреваются, но ноги замерзают все больше и больше.

У Коншина как-то странно пусто и в душе, и в голове. Он не думает ни о прошедшем бое, ни о том страшном, что произошло, ни об убитом на его глазах Чуракове, ни о Савкине, так и не дождавшемся помощи. Он сосредоточенно копает, углубляя танковый след, медленно, буквально по сантиметрам продвигаясь вперед, и только в копанье, в этом движении сейчас весь смысл его существования. Все замыкается для него в этом узком, неглубоком следе от гусеницы, который уводит его от смерти.

Пять человек осталось от отделения Пахомова — трое убиты, четверо ранены, и сейчас сидят они в шалаше, притиснутые друг к другу вокруг небольшого костерика, разожженного в каске. Руки протянуты к огню — бьет озноб. Они еще не верят, что остались живыми, и все угрюмо молчат — как-то не до разговоров. Уж больно страшен и безнадежен был первый бой.

Некурящий Пахомыч раскашливается от каждой затяжки, но все равно мусолит цигарку — тоска сжимает сердце, прямо хоть вой… Он видел труп Чуракова, он знает, что не вернулся с поля Коншин. В роте не осталось больше никого из однополчан — он один. Если завтра будет еще бой, вряд ли ему остаться живым. Конечно, не все из окопа разумеет боец. Быть может, и не должен он понимать все. Но всегда хочется понять ему смысл приказанного. Если проводили они разведку боем — тогда ясно. Но если было это просто не совсем продуманное, не очень-то подготовленное наступление — тогда обидно до боли. Двух танков было явно мало, как и двух мин на миномет и двух снарядов на ствол. И раскалывается голова Пахомова от этих мучительных и безответных вопросов…

— Что ж, командир, неужели завтра опять в наступление?

— Ну, откуда ему знать? Это надо комбрига спросить, — перебивает другой.

Разговор начинает разгораться помаленьку, и такой, который Пахомов, как командир, прекратить обязан — начальство стали поминать не ласково, — но Пахомов никогда металлом в голосе не обладал, и командирства в натуре у него не было, да и согласен он с бойцами — чего говорить, порядка не было, а кто в том виновен, среднее ли начальство или большое, кто знает. Но кто-то ведь виноват…

— Ну чего ты лаешься? — наконец прерывает кто-то. — А политрук наш? Почитай, без него половину раненых на поле оставили бы. Видал, как метался он под пулями, а заставил всех подобрать.

— Я о политруке ничего не говорю. Чего политрук. Он с нами в цепи шел…

— А ты что хотел? Чтоб и комбриг в цепи с тобой топал? У каждого свое место.

— Это оно так. Но вижу я, наше место самое худшее.

— На то ты и рядовой ванька.

Разговор утих на время, а потом молоденький боец, совсем мальчонок, произносит с таким надрывом в голосе, что все поневоле поеживаются:

— Неужели побьют всех нас?.. — на что пожилой, первый начавший разговор, отвечает:

— Всех не всех. Кого-то ранит, ну, а кого-то, конечно, и прибьет до смерти… На то и война…

Да, война, — наверно, каждый произносит про себя, но разве это успокоит?

Метров шестьдесят, наверно, пробились Коншин со своим связным по танковому следу, и танк теперь от них видится в три четверти. Теперь немцам, чтоб стрелять по ним, надо из окопчика вылезать, потому как ходовая часть танка видимость им закрывает.

Уже начинает пробиваться надежда, что выкарабкаются все же, доберутся до своих. И когда опасность понемногу отодвигается от них, тем больше начинает клонить их в сон. Еле сдерживаются, чтоб не задремать прямо здесь, в снегу, в шестидесяти метрах от немцев. И одна мечта: как доползут они до своих, заберутся в шалашик, отогреют у огня иззябшие, закоченевшие ноги и провалятся в небытие, чтоб забыть обо всем.

Понемногу темнеет небо над ними, и — к счастью. Добрались они почти до склона, и снег отметен тут ветром, след от гусениц мелкий, с торчащей колкой стерней. Дальше невидимыми не проползешь… Придется дожидаться настоящей темноты, но наступит она не так скоро, а когда ждешь чего-нибудь с нетерпением, время тянется… Опять холод по всему телу, и томит бездействие. Коншин, более нетерпеливый, предлагает:

— Рванем, может, Серега?

— Нет, командир, потерпим маленько… Обидно же будет, если… — он не договаривает, но Коншин понимает: конечно, обидно, почти же выкарабкались, на что поначалу и не особо надеялись.

Медленно, очень медленно гаснут кровянистые облака над деревней. Самого солнца не видать, но тучи оно сделало малиновыми, даже чуть лиловатыми. Нехороший закат, мрачный, но им не до того — лишь бы скорей стемнело…

Разговора не заводится, да и одолевает их обоих зевота нервная, но опять ощущает Коншин, что ближе Сереги нет у него сейчас человека, что спаялись они за несколько часов крепко. Надо бы теперь всегда вместе, думает Коншин…