— Да, брат! Уж если кто имеет право оставаться дома, так это вы, — отвечал староста. — Плохо не иметь сына на войне, хуже не иметь глаз, но еще хуже быть безруким.
— Я обе руки приучил к сабле, — ответил пан Гедеон, — а поводья можно держать и в зубах. Наконец… мне хотелось бы умереть в битве с язычниками… на поле брани… И не потому, что они разрушили счастье моей жизни… Не из личной мести… нет!.. Но вот, откровенно скажу: стар уж я, много видел, много передумал и столько насмотрелся на людскую злобу и корыстолюбие, на неурядицу в нашей Речи Посполитой, на нашу необузданность, на срывание сеймов, на непослушание и всякие бесправия, что не раз с отчаянием спрашивал Господа Бога: зачем, о Господи, Ты сотворил эту нашу Речь Посполитую и народ наш? Но теперь, когда это языческое море поднимается, когда этот скверный дракон открывает пасть, чтобы поглотить весь мир и христианство, когда, как вы говорите, император римский и все земли немецкие дрожат перед этим нашествием, — теперь лишь я понимаю, для чего нас Бог создал и какой долг возложил он на нас. Сами турки говорят об этом. Так пусть же дрожат другие, мы не задрожим, как не дрожали и раньше; пусть льется наша кровь, хоть бы до последней капли и пусть моя соединится с нею. Аминь!
Глаза пана Понговского засверкали. Он сильно взволновался, но слезам не дал скатиться по щекам, может быть, потому, что уже раньше все выплакал, а может быть, и потому, что это был человек твердый, как по отношению к другим, так и к себе самому. Пан Грот обнял его за шею поцеловал в обе щеки и сказал:
— Правда, правда! Много среди нас зла, и только кровью можно искупить его пред лицом Господа. Это служба, это охрана, которую поручил нам Бог, это предназначение нашего народа. И приближается уже время, когда мы представим доказательства этой службы… Да, есть уже известия от турок, что вся их сила обрушится на Вену. Тогда мы пойдем туда и перед лицом всего мира покажем, что мы воины Христовы, созданные для защиты веры и святого креста. Все народы, до сих пор жившие спокойно за нашей спиной, в один прекрасный день увидят, как мы исполняем свою службу, и даст Бог, слава наша и заслуга будут жить до тех пор, пока будет существовать земля.
Слова эти привели молодежь в восторг. Братья Букоемские вскочили со своих мест, громко восклицая:
— Дай Бог! Когда же набор? Дай-то Бог!
А Циприанович сказал:
— Прямо душа рвется! Мы готовы хоть сейчас!
Один только Тачевский молчал, и лицо его не прояснилось. Все эти вести, такой радостью переполнившие сердца всех присутствующих, были для него только источником страдания и горечи. Его мысли и глаза были устремлены на панну Сенинскую, весело хлопотавшую у стола, и говорили ей с упреком и скорбью:
«Если бы не ты, я давно бы пристроился к какому-нибудь двору, и если бы даже не разбогател там, то во всяком случае приобрел бы приличный наряд и коня и теперь мог бы встать под знамена, чтобы добиваться смерти или славы. Твоя красота, твои взгляды, твои добрые слова, которые ты иногда, словно милостыню, бросала мне, заставили меня сидеть на этих нескольких акрах земли и чуть не умирать с голоду. И света я не узнал из-за тебя и образования не получил. Чем я провинился перед тобой, что ты заполонила меня всего, с душой и телом?.. Теперь я предпочел бы умереть, чем не видеть тебя целый год. Я лишился последнего коня, торопясь тебе на помощь, а ты только смеешься и ласково глядишь на другого… Что ж мне теперь делать? Начинается война. Неужели мне поступить в услужение или унизиться до пехоты? Что я тебе сделал, что ты никогда не имела жалости ко мне?»
Так размышлял Яцек Тачевский, который сильнее чувствовал свое несчастье потому, что происходил от знатного рыцарского рода, но был очень беден. И хотя это было неверно, что панна Сенинская безжалостна к нему, но зато верно было, что из-за нее он не трогался с места и сидел, словно на выгоне, с двумя крестьянами, не имея часто возможности удовлетворить даже самые насущные потребности. Ему было семнадцать лет, а ей тринадцать, когда он без памяти влюбился в нее и продолжал любить уже пять лет, с каждым годом все сильнее и с каждым годом печальнее, ибо любовь его была безнадежна. Пан Понговский сначала охотно принимал его как потомка знатного рода, которому раньше принадлежали в той стороне целые уезды; но потом, поняв, в чем дело, стал строг, а иногда и просто жесток с ним. Правда, он не запирал перед ним дверей своего дома, но держал его подальше от девушки, лелея для нее совершенно другие надежды и виды.